Великая Российская трагедия. В 2-х т. - Хасбулатов Руслан Имранович
После Великой Российской трагедии 21 сентября - 4 октября 1993 года, попытку осуществить исследование новейшей русской государственности, столкновения двух начал в ее развитии — самодержавия и демократии (Ельцина и Парламента) осуществил коллектив авторов, ученых Венгерского института русистики. Их работа называется “Ельцинщина". [1]
Один из авторов исследования Акош Силади пишет: “... между петровским, сталинским и ельцинским государством (после сентября-октября 1993 г.) принципиальной, существенной разницы пока нет. Разница есть, возможна и, по всей вероятности, будет в том, что в соответствии с “идеями, господствующими" в данную историческую эпоху, Петр I внедрял просвещенный абсолютизм, опираясь при этом на им же созданную “дворянскую бюрократию". Сталин довел до совершенства принципы организации военного государства и военной экономики двадцатого века, опираясь при этом на бюрократию “партийного дворянства", на номенклатуру. Ельцин же берет на вооружение либеральную доктрину демократии и ее организационные принципы и пытается опереться на государственно- производственную (вросшую в государство, прилипшую к нему) номенклатуру, которую — вслед за Столыпиным — называет “средним классом".
На самом деле, во всех трех случаях мы имеем дело с “замещением среднего класса", когда государство творит по своему образу и подобию “общество", “средний класс", как и — в случае необходимости — европейскую столицу, тяжелую промышленность, мануфактуры, космические корабли, а, если потребуется, и демократию с рынком... Нет существенной разницы между “Генеральным регламентом" Петра I, “Советской Конституцией" Сталина и новой российской Конституцией Ельцина: все они выражают всесилие государства, все они разработаны и введены государством, все они гарантируют видимую независимость общества, оправдывая-прикрывая тот разрушающий и творящий произвол, порождением которого они сами являются" [2].
Этот анализ, с моей точки зрения, бесспорно, отличается большой прозорливостью, вычленяет главное — отсутствие сколько-нибудь осознанного желания построить подлинно демократическое государство у Ельцина и ельцинистов; стремление “подстроить" государственные институты “под себя", не размышляя о том, что же будет “после нас". Менее всего здесь учитывают народный интерес, чаяния и стремления тех, кто веками нес тяжесть от неразумного правления разных царей, генсеков и президентов.
Еще одно очень меткое и точное наблюдение венгерского исследователя: “... Ельцин за последние два с половиной года чаще и эффективнее всего предстает перед обществом и миром не в политических ипостасях переговоров, компромиссов, сделок, а в указах (приказах, распоряжениях, поручениях), ультиматумах и воззваниях, то есть в ипостасях политической конфронтации". Собственно, автор, венгерский ученый прямо говорит о том, что причина конфронтации в России в 1992-1993 годах — в Ельцине — говорит то, что российское общество упрямо не желало видеть. Это означает, что сам Ельцин непосредственно и воплощал в себе курс конфронтации, — о чем я неоднократно предупреждал российское общество. Конфронтация не была никак связана с Парламентом и его лидерами — она однозначно навязывалась Ельциным. Это теперь, похоже, начинают все шире понимать и на Западе.
Гражданское общество
Гражданское общество в России всегда было слабым. С укреплением самодержавия, еще при Иване III, оно стало “растворяться" в репрессивном аппарате. Петр I сделал невозможным его развитие. Зачатки “дворянского общества" стали формироваться при Екатерине, несколько ускорились в наполеоновскую эпоху. С тех пор гражданское общество России имело “зачаточные формы", — с определенными оттенками — оно стало динамично расти в начале ХХ века, затем в февральскую революцию 1917 года. А после — в “партийное общество", требующее своего анализа. По вполне справедливому мнению Акоша Силади, в России все политические изменения персонифицируются, поскольку общество в России всегда было слабым. Так что же удивляться тому, что оно неспособно на инициативу и самостоятельные шаги, что даже политический раскол в конце восьмидесятых годов произошел не в обществе и не между обществом и государством, а в самом государстве?
И произошла эта великая историческая метаморфоза как в форме конституционно-договорной, так и в форме антиконституционно-кровавой смены политических режимов государств, почти не затронувших само общество. Вдохновителем, приверженцем, а вместе с тем и гарантом идей “демократии", “правового государства", “разделения ветвей власти", “свободных выборов", “многопартийности", “рыночной экономики" и “неприкосновенности частной собственности" в России стало государство. При этом в одном государстве причудливо возникли два политических режима. Один — президентский, другой — парламентарный.
Один из режимов (президент) восстал против казавшегося ему “реакционным" политического режима (парламент).
В связи с этим возникает далеко не простой вопрос: можно ли говорить о демократии там, где ее залогом, фундаментом является не свободное общество, а “свободное государство, (свободное — от общества, народа — Р.Х.), где принципы, законы, институты, механизмы, ограничивающие, обуздывающие государство, формируются не на основе жизни, интересов, запросов, состава общества. Где “демократия", является лишь ответом на вызов, брошенный извне, там, где, при необходимости, государство готово насаждать ее силой, “как во времена Екатерины картошку"? [3]
Ответ, разумеется, прост — нет, там нет демократии. И автор этого образного оборота речи (“как во времена Екатерины картошку"), конечно же, понимает, что в таком ответе нет простоты. Если общество покорно воле правителя, насильно навязывающего ему чуждые порядки, если это общество терпит такого правителя — то это происходит не потому, что “народ не готов к свободе и демократии". Это происходит потому, что этот народ подавлен нищетой, безработицей, неуверенностью в будущем, страхом перед насилием властей, использующих карателей и армию. Над нищим и обездоленным народом сравнительно легко осуществлять государственные эксперименты. Потому что государство — всесильно.
И до тех пор, пока альтернативой сильного государственного центра является хаос, произвол на местах и гражданская война, пока отсутствует развитое гражданское общество, до тех пор неотвратимо будет повторяться то событие мирового масштаба, которое всегда следует за российскими “переходными периодами", за “смутами": рождение нового политического режима, опирающегося только на силу и произвол.
И тогда происходит по сути одно — независимо от того, как называет себя это новое государство и — новый режим: “просвещенным абсолютизмом", “коммунизмом" или “демократией" — восстанавливается преемственность российского автократического, царистского развития, реставрируется “восточно-европейская модель развития", а российская самобытная цивилизация вновь замирает. Как это произошло в сентябре-октябре 1993 года, когда недолгое развитие Демократии оказалось насильственно прервано расстрелом из танков Федерального Парламента.
В России все происходит по-другому
Терминологическая, идейная и политическая неразбериха, та размытость линий политических фронтов, которая делает из применяющего “шоковую терапию" государства левых, а из эгалитарной антикапиталистической оппозиции — правых, в которой “красные" и “коричневые" невероятным образом находят друг в друге патриотов, вчерашние демократы с незапятнанной репутацией во мгновение ока становятся “антидемократами", “сторонники свободы" — “государственниками", а истинные демократы, люди, защищавшие в августе 91-го “Белый дом", к сентябрю-октябрю 93-го вдруг превращаются в “коммуно-фашистских идеологов" — все это практически не понять западному человеку. В России все происходит по-другому, политические события развиваются по другой колее, не так, как на Западе. Другие понятия вкладываются в слова “демократия", “государство", “революция", и за словами “национализм", “популизм", “фашизм" стоит не то, что думают на Западе. И когда для описания и анализа событий русской политической жизни используются выражения и понятия, заимствованные из западной политической жизни и из западного политического лексикона, — они превращаются в расплывчатые метафоры, в большинстве случаев лишь вводящие в заблуждение, не отражающие истинный ход и самобытность происходящего. И тогда западному наблюдателю кажется, что все “сходится", все “раскладывается по полочкам", все поддается объяснению. Однако тотчас же мыльный пузырь лопается, это минутное просветление сменяется подлинной тьмой, в которой начинают вырисовываться контуры, “умом не постижимой", “несущейся птицей-тройкой", России, в которую “всесились бесы" не Достоевского, а в тысячу крат более жестокие и коварные, терзающие все того же “маленького человека" Достоевского.