Борис Кагарлицкий - Марксизм: не рекомендовано для обучения
То же самое и с колониализмом. Сталинская традиция интерпретации колониализма была построена на том, чтобы доказать, что колониализм ничего не принес в плане прогресса, а только разрушал, употреблял, выкачивал, мучил и т.д., и ничего позитивного не произошло. Кстати, похожую линию рассуждения можно встретить и в некоторых троцкистских группах. Великолепная сатира на такой подход есть в фильме Монти Пайтона «Житие святого Брайана».
«Что дали нам римляне?» - риторически вопрошает один из героев, обращаясь к группе борцов за освобождение Иудеи. Слушатели должны дружно ответить - ничего. Вместо этого они вдруг начинают перечислять: дороги, акведуки, канализацию…
Значит ли это, что надо одобрять колониализм? Ведь именно так стали рассуждать советские профессора под конец коммунистического правления. Они вдруг вспомнили про технический прогресс, строительство железных дорог.
Но отсюда вовсе не следует, будто колониализм морально оправдан. Факт постройки железных дорог не является оправданием расстрела индийцев. К чести Колаковского, надо признать, что он поставил вопрос о противоречии между этическими и историческими оценками.
Итак, марксизм говорит об историческом значении события, но он не снимает моральную проблему. Разумеется, еще до Колаковского этот вопрос был сформулирован Марксом в его гениальных статьях, посвященных Британскому владычеству в Индии. Эти работы, однако, не входили в круг обязательного чтения в СССР.
Автор «Капитала» поставил вопрос о позитивной роли колонизаторов. С точки зрения примитивного, однолинейного сознания получается апология колониализма. Но Маркс мыслит диалектически. Он видит противоречивость явления, видит его развитие. А потому он осуждает безнравственность завоевателей, но признает и позитивные результаты случившегося.
Если то или иное действие объективно является исторически необходимым для прогресса общества, это не снимает с действующего моральной ответственности. Колаковский приводит в пример английского помещика, совершающего огораживание. Лендлорд сгоняет крестьян с земли, запускает туда овец. В результате сельское хозяйство модернизируется, развивается промышленность, появляются новые технологии, формируется разделение труда, мануфактурное производство и т. д. Короче, прогресс налицо. Но у лендлорда нет никаких прогрессивных идеалов, у него вообще нет идеалов, он преследует свои сугубо корыстные интересы. А если посмотреть на происходящее с точки зрения крестьян, все выглядит совершенно иначе. Их обрекают на голод, нищету, бродяжничество и т. д. И даже тот факт, что их дети будут жить в индустриальном обществе, не оправдывает тех страданий, которые сейчас эти люди испытывают. Прогресс оказывается своего рода побочным продуктом происходящего.
Рассказывая историю про лендлорда, Колаковский, конечно, имел в виду и опыт советской коллективизации. Просто на нее он не мог сослаться по цензурным соображениям. Между тем именно советский опыт особенно остро поставил вопрос о цене прогресса. Когда Маркс писал о британском владычестве в Индии, он верил, что при новой системе прогресс, наконец, перестанет быть подобием отвратительного языческого божества, которое требует человеческих жертвоприношений. Смысл социалистической революции еще и в том, чтобы в конечном счете соединить воедино этические и исторические критерии. Прогресс должен стать управляемым и осознанным, перестать быть просто побочным продуктом в борьбе частных интересов и эгоистических личных амбиций. Когда цель осознана, общество способно понять и то, какую цену предстоит заплатить.
Разумеется, события в России и СССР в XX веке развивались далеко не по такой схеме. Однако отсюда отнюдь не следует, что вопрос поставлен неверно. Просто путь к новому общественному порядку оказался неблизким. И куда более извилистым, чем надеялись революционеры XIX века.
Антисталинский пафос раннего Колаковского отличается от примитивных антикоммунистических разоблачений, типичных для восточноевропейской публицистики конца XX века. Дело не в том, чтобы, рассказав про преступления, осудить всякую попытку общественных преобразований или вообще отказаться от идеи прогресса. Дело в том, чтобы понять условия, порождающие эти преступления. И в том, чтобы критически отнестись к идеологии прогресса (кстати, сформулированной буржуазной мыслью).
С этической точки зрения равно неприемлемым оказывается и попытка оправдать преступления требованиями прогресса, и готовность отвергнуть идею прогресса вообще, на том основании, что ради него совершались всевозможные злодейства. Необходимо понять трагизм истории и ее диалектическую противоречивость. Понимание исторических законов, впрочем, оставляет каждого наедине с вопросом о личной ответственности.
Сталинизм не утверждает, будто цель оправдывает средство, сталинизм убежден, что результат оправдывает средство. Это достаточно принципиальное отличие сталинизма от других авторитарных идеологий, которое подметил даже Солженицын. В «Архипелаге ГУЛАГ» он пишет, что с точки зрения советской системы важен результат. Результаты советская система могла гарантировать (по крайней мере, до конца 1970-х годов). Выходит, если мы запустили в космос ракеты, значит, оправданы ужасы коллективизации? Вот если бы не запустили, то тогда зря убили людей. Но ракета же полетела!
Сталинизм с самого начала был обращен к истории. В этом смысле сталинский аппаратчик отличается от лендлорда, описанного Колаковским. У него есть историческая отчетность. За годы сталинских репрессий построили заводы, неграмотность ликвидировали, всеобщую бесплатную медицину ввели. Но значит ли это, что все издержки, идущие по разделу «мораль», списываются автоматически?
Прогресс жесток. История не может управляться чисто этическими критериями, но критериями моральными управляется личное поведение, и оценка личного поведения не меняется в зависимости от того, как мы строим прогресс.
Между прочим, вопрос о личной ответственности относится не только к политикам и государственным деятелям, но и к мыслителям. Предательство, даже интеллектуальное, остается предательством. И в этом смысле личная биография Лешека Колаковского не является примером для подражания.
Хотя, с другой стороны, она достаточно типична.
Рыночный социализм
В то время как поляки занимались философскими и отчасти политическими вопросами, в Венгрии и Чехословакии начинают ставиться вопросы об экономической реформе. Позднее аналогичная дискуссия захватывает Польшу и Советский Союз.
С точки зрения классического либерализма такой экономический порядок, как в Советском Союзе, вообще не должен был бы существовать. Не в том дело, что у него была низкая эффективность или что в конечном итоге он обречен был на крах, а в том, что он, если верить данной теории, вообще не мог бы функционировать, как утюг - плавать. Но наш утюг плавал, хоть и не слишком хорошо.
Либералам, для которых рынок является не просто оптимальной, но и единственно рациональной и, так сказать, естественной формой организации экономики, непонятно, как вообще что-то может производиться, если его нет. В ранней советологии шли безуспешные поиски некоего тайного рынка, который где-то в СССР спрятан и таким образом позволяет производству работать. Естественно, ничего, или почти ничего, не нашли.
Если теперь, задним числом, либеральные экономисты могут сказать: «СССР рухнул потому, что его экономика никогда и не могла нормально функционировать», то в 1956 году сказать такое было невозможно. Было совершенно очевидно, что система работает. Экономика растет, производство развивается, причем более высокими темпами, нежели на Западе. Проблема только в том, что она развивается несколько своеобразно.
Когда Сталина спрашивали, а почему не были отменены деньги в СССР, он давал собственную интерпретацию товарно-денежных отношений при социализме. Ведь там, где есть деньги, есть свобода выбора у покупателя, значит, есть и какой-то рынок, хотя бы для индивидуального потребителя. Есть товарно-денежные отношения. Не противоречит ли это социализму?
В Советском Союзе мы имели элементарный кризис перепроизводства в некоторых отраслях, при этом дефицит в других. Значит, рынок все же работал. Но он был скорее деструктивным элементом в системе, в лучшем случае выявлял се слабости, не помогая их преодолеть.
Сталина волновали подобные вопросы. Отвечал он так: колхозники и рабочие - разные классы, у колхозников другое отношение к собственности, у них групповая собственность, а потому свои товары они иначе как за деньги не отдают.
Подобная интерпретация имела мало общего с реальностью советских колхозов сталинского времени. Ведь именно в колхозах деньги практически отсутствовали, преобладала натуральная оплата в виде знаменитых «трудодней». Да и вообще, колхозники в 1930-1940-е годы находились в крайне закрепощенном состоянии и работали почти бесплатно. Тем более не было у них и самостоятельной политической воли, которую им приписывал Сталин.