Вадим Роговин - Конец означает начало
Прекратилась демонстрация антифашистских фильмов. Главное управление по контролю за репертуаром и зрелищами Комитета по делам искусств запретило 4200 произведений, в которых были обнаружены антифашистские мотивы. В Московской библиотеке иностранной литературы были изъяты из свободного доступа все зарубежные газеты антифашистской направленности, зато в открытом хранении появились нацистские издания.
Коренной переориентации подверглось советское искусство. Началась работа над фильмами антипольской направленности «Богдан Хмельницкий» и «Минин и Пожарский». В фильме «Суворов», сценарий которого был предварительно просмотрен Сталиным, выдвигались на передний план идеи вражды между Россией и Францией. Эйзенштейну было предложено поставить в Большом театре оперу Вагнера «Валькирия», которую особенно любил Гитлер [195].
Постановлением Секретариата ЦК ВКП(б) от 14 сентября 1940 года были запрещены к постановке в театрах пьесы «Начистоту» Глебова, «Домик» Катаева, «Когда я один» Козакова как идеологически вредные и антихудожественные. Постановлением Политбюро от 18 сентября запрещалась постановка пьесы Леонова «Метель» как идеологически враждебная, являющаяся злостной клеветой на советскую действительность [196].
За резкую критику фашизма были изъяты книги С. Вишнёва «Как вооружились фашистские поджигатели войны» (1939), Н. Корнева «Третья империя в лицах» (1937) и даже Э. Тельмана «Боевые статьи и речи» (1935), так как «в книге немецкие фашисты и Гитлер характеризуются как террористы и бандиты» [197].
В тех произведениях о современности, которые всё же допускались в печать, делались существенные изъятия либо исправления. Как вспоминал Эренбург, «первую часть „Падения Парижа“ разрешили, но придётся пойти на купюры. Хотя речь шла о Париже 1935—1937 годов, и немцев там не было, надо было убрать слово „фашизм“. В тексте описывалась парижская демонстрация, цензор хотел, чтобы вместо возгласа „Долой фашистов!“ — я поставил „Долой реакционеров“» [198].
Писатели, для которых антифашистские взгляды были чем-то кровным и близким, мучительно переживали невозможность правдиво писать о бушующей рядом с СССР войне и о гитлеровском «новом порядке». В. Вишневский в декабре 1940 года записывал в дневнике: «Ненависть к прусской казарме, к фашизму, к „новому порядку“ — у нас в крови… Мы пишем в условиях военных ограничений, видимых и невидимых. Хотелось бы говорить о враге, подымать ярость против того, что творится в распятой Европе. Надо пока молчать» [199].
Существенные изменения вносились в советскую историографию. «Вместо обычных дотоле нападок на роковое воздействие, которое Германия оказывала на царскую Россию, теперь стали появляться материалы о благотворном воздействии германского духа на культурное развитие русского народа,— вспоминал внимательно следивший в те годы за изменениями в идеологической жизни СССР советник германского посольства в Москве Г. Хильгер.— Известный историк Тарле, который с 1933 г. постоянно, желчно и ядовито выступал против Германии, поспешил раньше других открыть, что немцы издавна играли в России положительную роль. Бисмарк и его политика, благодаря публикации русского перевода его „Мыслей и воспоминаний“, теперь тоже должны были стать достоянием русского народа» [200].
В очередное переписывание истории включился Сталин, который при этом не гнушался даже критикой классиков марксизма. В 1941 году он опубликовал свою работу «О статье Энгельса „Внешняя политика русского царизма“», написанную им ещё в 1934 году. Здесь Сталин резко критиковал Энгельса за то, что тот якобы упустил «роль Англии, как фактор грядущей [первой] мировой войны» и переоценивал роль завоевательных стремлений русского царизма в развязывании этой войны, а также переоценивал роль царской власти, как «последней твердыни общеевропейской реакции» (слова Энгельса.— В. Р.). Более того, Сталин утверждал, что из этих положений Энгельса вытекало: «Война, скажем, буржуазной Германии с царской Россией является не империалистической, не грабительской, не антинародной, а войной освободительной или почти освободительной» [201].
Вмешательство Сталина в переписывание истории выразилось и в серьёзной редакторской правке, которой он подверг вводную статью известного советского историка А. С. Ерусалимского к книге Бисмарка «Мысли и воспоминания». В тексте и на полях рукописи этой статьи, которую Ерусалимскому поручил написать лично Молотов, Сталиным были сделаны многочисленные замечания и исправления. Осенью 1940 года Сталин вызвал Ерусалимского и в беседе с ним коснулся, в частности, концовки статьи, в которой «Бисмарк, не раз высказывавшийся против войны с Россией, боявшийся её пространств и повторения участи шведского короля и императора Наполеона», как бы призывался в советчики Гитлеру. Сталин сократил размер этих косвенных предупреждений и предложил оставить весь «русский сюжет» лишь при условии переноса его в середину статьи. Молотов, присутствовавший при этой беседе, был явно удивлён этими соображениями Сталина, но не произнёс ни слова. Ерусалимский же попытался робко возразить, указывая на актуальность этих положений статьи. Сталин на это ответил: «А зачем вы их (гитлеровцев.— В. Р.) пугаете. Пусть попробуют [напасть на СССР]» [202] (об этой беседе рассказал историк Гефтер со слов Ерусалимского).
Несмотря на нагнетание прогерманских настроений в пропаганде, среди населения сохранилось недоумение по поводу её новой направленности, с которым приходилось постоянно сталкиваться агитаторам, лекторам и пропагандистам, которым задавались «трудные» вопросы. Да и сами идеологические работники, непосредственно имевшие дело с населением, ощущали фальшь того, о чём они были обязаны говорить в своих выступлениях. По этому поводу поступали их запросы на имя секретарей ЦК. В одном из таких писем агитатор прямо утверждал, что приходится «отвечать (вернее, лгать) рабочим и колхозникам» [203].
Резкие донесения поступали в ПУР (Политуправление Красной Армии) от армейских политработников. Один из них выражал недовольство тем, что «агитацию и пропаганду против фашизма нельзя проводить, так как наше правительство не видит никаких разногласий с фашизмом». Другой растерянно писал, что «сейчас вообще не знаешь, что писать и как писать, нас раньше воспитывали в антифашистском духе, а теперь наоборот». «Если внимательно присмотреться, то Германия, оказывается, околпачила всех,— не скрывая своего протеста против официальной внешней политики, писал автор ещё одного письма.— Германия теперь будет прибирать к рукам малые страны, а договор о ненападении будет лежать и ничего нельзя будет сделать» [204].
Идеологические органы прилагали немало усилий для «пресечения» подобных настроений. Даже германское посольство в Москве, тщательно следившее за характером идеологической обработки советского населения, знало, как впоследствии вспоминал Хильгер, что «проводились закрытые собрания, на которых партийных функционеров и „актив“ учили, какими аргументами они должны убеждать сомневающихся» [205].
В результате всего этого идеологическое сознание советских людей, их реакция на международные события представляли весьма пёструю картину. Историк М. Я. Гефтер, бывший в предвоенные годы студентом, вспоминал о настроениях своей среды: «Союз с Гитлером был всё более невыносимым для нас, а мужество и единство англичан восхищали и удивляли» [206].
Были, однако, распространены и прямо противоположные настроения. Р. Б. Лерт, работавшая в 1940 году журналисткой, вспоминала, что известие о падении Парижа застигло её в подмосковном санатории для партийного актива. Там она услышала, как обменялись мнениями по поводу этого события два секретаря подмосковных райкомов. Один из них с восторгом сказал: «Ты смотри, до чего здорово немцы идут. Сила, а?» Второй ответил ему: «Да, молодцы, ничего не скажешь!»
«Я повернулась к моим соседям,— рассказывала Лерт,— и спросила их: чему они радуются? Тому, что немецкие фашисты оскверняют город, который был колыбелью всех революций?.. Тому, что могут теперь рубить головы не только немецким, но и французским рабочим? Собеседники простодушно удивились моему взрыву и начали доказывать — словами, явно услышанными недавно от докладчика,— что эта война империалистическая с обеих сторон… что англо-французский империализм… французская компартия не поддерживает своё правительство…» [207]
Официальная прогерманская пропаганда воскрешала в определённых кругах самые тёмные, обскурантистские настроения. Эренбург, отражая реакцию разных людей на его роман «Падение Парижа», писал: «Были и такие писатели, журналисты, которые считали, что я рассуждаю не как советский гражданин — слишком долго жил во Франции, привязался к ней, рисуя гитлеровцев, „сгущаю краски“. Однажды я услышал даже такие слова (в то время диковинные): „Людям некоторой национальности не нравится наша внешняя политика. Это понятно. Но пускай они приберегут свои чувства для домашних…“ Меня это поразило. Я ещё не знал, что нам предстоит» [208].