Юрий Екишев - Россия в неволе
Это новая семья для каждого, будь он хоть молдаван, хоть француз. Лёха, если не врёт, по отцовской линии через дедушку француз. И фамилия у него странная – то ли от слова кивер, то ли кувер, переделанный на наш русский шляпер, если в переводе – был бы Шапошников, или Шляпников – короче какой-то кувер-бувер!.. И голова у него подозрительно круглая… И сам он слишком упрямый.
– Может Шляпой тебя наречь? Или Грибком? А что – вон ты как мухоморишь – сутками… То на одной шконке, то на другой бизонишь, – ласково поддевает Безик, аккуратно отделяя пластиковую крышку, чтоб не повредить, и чтоб потом ещё сгущёнка не пролилась, пока торт будет настаиваться.
– Я не мухомор!
– А кто ты, сына, определись…
Праздничная работа кипит. Всем не до Лехи, и он опять остается без прозвища. Никто не спит, даже те, чья сейчас очередь – ходят по пятаку с воспаленными красными глазами. Все ждут чуда. Маленького невозможного чуда. Верят, не признаваясь, что возможно – всё.
– На, Молдаван, отдай Покемохе. Покемоха, покушай… – Безик отдаёт кулёк с новогодним набором – мандарины, колбаса, конфеты – Ване-Молдавану, который не очень разбираясь в склонениях, спряжениях и прочих русских премудростях, общается с Покемохой просто, иногда просто тычком, иногда пиночком, и всегда – строгим голосом, подчеркивая соблюдение соответствующей тюремной иерархии. – Покер, на. Это тебе. Ты бы прибралься, что ли. Подмети потом у себя. Что ты сидишь в грязи, как свиння!
Молдаван – человек в общем-то не злой, можно даже сказать – в чем-то правильный и безотказный. Ему бы не 10-15 лет на зоне, а где-нибудь лет 5 с лопатой на городских улицах – вот было бы нормальное наказание–исправление, о котором он сам иногда вздыхает: сказали бы что-то строить, я бы с радостью строил… – там он был бы кстати, или в какой-нибудь деревне, на уборке сена или автоматической дойке. Но не здесь, где он, не понимая половины слов, сидит, и вперив взгляд в толстенный обгребон (обвинительное заключение) сидит и приговаривает:
– Ну что они тут пишут! Какие такие тела без признаков жизни на расстоянии 300 метров друг от друга… – и ругаясь по-молдавски, причитает: – И зачем я приехаль… И зачем вернулься. Ведь я приехаль, брат уехаль. Мне нечего делать было, я снова уехаль. Потом телефон забыль отдать, брат позвониль, а я уже чуть не уехаль Молдавия. Из Москвы опять вернулься. 3 года брата не видель. Папа меня увёз Мольдавия, мама осталься – захотель брата увидеть. Сейчас бы работаль Италия, строиль мост. Нет – вернулься, пиль, зачем пиль, зачем не послушаль мамку. Зачем… Зачем… – это ещё ладно. Когда Молдаван увидел, что про них насочиняли журналюги, он обомлел: – Как такое можно писать! За это надо бить, потом описать, потом опустить! – Молдаван последовательность запомнил нечётко, и Юра Безик со смехом его поправляет:
– Сначала чай отобрать с рандоликами, а уж потом – всё остальное! И в другом порядке!..
– Мне порядок не нужен! Мне нужен факт, чтоб эта конкретная журналистская сволочь, чтоб этот кувер-бувер, чтоб эта скотина, – запаса слов Молдавану не хватает, и он начинает повторяться: – отобрать чай, запинать ногами, закопать на свалке!..
– Ладно, Молдаван, не плачь, тусани-ка мне резку, – Юра Безик стоит, облизывая пальцы от самодельной сгущёнки, сотворённой Мишаней из сухого молока, сахарного сиропа и чайной ложки растворимого кофе.
– Ну как, нормально? – Мишаня затягивается, прикрывая от дыма один глаз, чтоб едкая непривычная новогодняя сигара не выдавливала слёз – при этом у него получается на редкость хитрая мордочка, как на какой-то картине то ли Пикассо, то ли Ван Гога – хитро сощурившийся любитель абсента, открытым глазом косящий на рюмку, которую он сейчас накатит. Но выпивки у нас нет.
– Покурим? – толкает Мишаню Фунтик, ещё один невменяшка, заехавший в хату на белом коне, с белочкой на плече – белой горячке. Этот не то, что Молдаван, не понимающий – откуда, с какой радости в его жизни вдруг появились какие-то "жмуры", в 300 м. "друг" от "друга". Этот несколько дней после появления не в силах был выйти из Матрицы, в которой он то привязывал невидимого коня к шконке, то бегал с тазиком по пятаку, то смеялся как поросёнок из "Вини-Пуха", вернее, вдруг в середине разговора посмеивался в кулачок, то смотрел кругом и скрипел зубами. За несколько дней его умыли, побрили налысо, и он действительно вдруг помолодел и стал похож на розового поросёнка – Фунтика из мультика, с которым ну никак не вязалось: "обвиняемый вызвал экипаж "Скорой помощи", будучи не в состоянии оказать самостоятельную помощь потерпевшему С., который был доставлен в Эн-скую районную больницу и в результате полученного колотого проникающего ранения…"
Фунтик сидит и потрошит засахаренные орешки для тортовой обсыпки. Остальные чистят и делят на дольки мандарины, разделывают окорочка на кусочки, режут на правильные овалы колбасу, довольно толсто, по-мужски, колдуют над одним небольшим куском ветчины, чтоб его хватило на всех, тщательно отжав до последнего майонез из упаковок, заправляют вольные салатики, зашедшие с последним предпраздничным кабаном, делают внушительные поленницы из бутиков с сыром. Дорожники беззлобно ворчат – перед праздником идёт бешеная движуха: постоянные цинки, что идёт очередной груз – бесконечная череда посылочек размером с пол-сигаретной пачки из конфет, шоколадок, кофе; гранул на чифир, сигарет, буликов, даже спичек, которых в больших хатах уходит по паре-тройке коробков в день: и покурить, и запаять малявки и грузы в герметичные упаковки, чтоб спокойно шли по дорогам, проложенным по долине. Все шлют друг другу поздравительные мульки, поздравления от смотрящего зачитываются вслух, от "Дорогие братья! Поздравляю с любовью…" до "Всех благ от Господа нашего и удачи вам! И срыва на золотую!.." Сыпется со всех сторон – куклы с открытками для девчонок (связь с ними только через нас), и ответные, надушенные дезодорантами, их пожелания, и черно-белые, от руки рисованные сердечки со стрелами и подписями, по долине раздаются бесконечные поздравительные тирады подельников, сидящих в разных хатах: "Сына, родной! Удачи тебе, фарту, чих-пых тебе в нос, морда ты арестантская! Давай не болей, голова маковая! Всё, пойдем!.."
Между делом и суетой нескончаемым потоком идут диалоги: Безик задирает Лёху, который, как только почует подвох – как заправский прыгун с трамплина – сразу на лыжи, и съезжает!
– Лёха, ну-ка объясни нам за любовь? Что ты там говорил?
Лёха устал от рождественско-новогодних медвежат, и не поднимая головы, и пока не чуя опасности, повествует, как любой молодой гордец, довольный вниманием к его жизни:
– А что я говорил, не помню. Я говорил, что любил одну девчонку? А теперь думаю, ничего у нас не получится серьезного. А зачем мне это всё? Мне она, конечно, нравилась, но теперь любовь кончилась. Кончилась одна любовь, найдём другую.
– Это что получается? По-твоему настоящая любовь кончается, что ли? – осторожно, как кот к мышу, крадётся Безик, мурлыкая над последними штрихами праздничного торта – центра нашего праздничного разгула.
Лёха важничает: – … Ну, я в ней разочаровался… – Лёха и до этого не отличался подобающей сдержанностью, и много чего лишнего порассказал из своих девятнадцатилетних похождений. – Теперь, видимо, буду искать такую же, она же мне всё-таки нравилась. Такую же, только без недостатков. То есть я её разлюбил отчасти, я бы хотел с ней быть, только недостатки женские убрать – и всё зашибись! Она этого не смогла, но я найду другую, которая будет без этого всего… – Лёха важничает и говорит высокопарно и очень неопределённо, что он имеет ввиду под недостатками женской натуры, познанными им к его девятнадцати неосознанным годам.
Хата смеётся. – Не найдёшь, кукусик… Даже не пробуй!
– У меня была настоящая, – вздыхает Санёк-Танкист. – В седьмом классе отца у неё, военного тыла, перевели в другую часть, в Подмосковье. А я остался, под своей Смоленщиной. Через двадцать лет нашла меня на том же самом месте, в Больших Гнилищах. Сидим друг напротив друга у меня на кухне. Женка в комнате притаилась – наверняка, ушкует, на фоксе – что это она вернулась, одноклассница? Смотрим друг на друга – как Штирлиц с женой! – молча. Всё живо, бляха-муха! Всё живо… А что сделаешь? У неё – трое, у меня – двое. Молча попили чаю. Она даже не плакала, развернулась, ушла ещё лет на двадцать, а то тридцать…
– Такая же хрень, братишка! Такая же хрень… – сочувствует Саньку Мишаня, и замолкает, будто вспоминая о какой-то своей единственной, настоящей, встреченной раз в жизни.
Женская тема здесь не просто сложна – она противоречива и неисчерпаема, бесконечна и однобока, разнообразна и убога – с одной стороны, парой-тройкой ловеласов шлются по дорогам бесконечные потоки мулек разным адресатам, с другой стороны – под прессом приобретают огромный вес всяческие мелочи, касающиеся своей, единственной: моя-то что-то не пишет уже третий день; моя-то на свидании ревела – выговор; она-то поплачет часик, а ты не будешь спать, может неделю – неизвестно, сколько чеклажка будет свистеть; вот бестолочь, дубина, принесла спортивный костюм на два размера больше, она что, размер мой забыла? а цвет? ну ей бы в дождливый серый день хотелось бы одеть серый "Найк"? Конечно, она знает, что красного лучше не слать (на малолетке за красную олимпийку вообще бы выкинули на продол в лучшем случае, да что олимпийка – там, например, мамка впервые за три года пришла на свиданку, в красном, вот бестолковая – и если не повернёшься и не уйдёшь – тебя уйдут!). Или другой вариант – а вдруг на суд и моя придёт, и Ирка в придачу? Что им потом говорить, если встретятся?