Вадим Цымбурский - Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков
Ибо вполне очевидно, что циклы системы «Европа-Россия» при большой событийной изоморфности протекают с неодинаковой скоростью, то убыстряясь, то замедляясь. Более всего растянут цикл I (1726–1905), охватывая 180 лет. Второй предельно спрессован (1905–1939), причем, в его развертывании отдельные фазы наползают друг на друга и перекрываются. В нем ходы С и D едва обозначаются.
Приложение 2.
Дополнение к главе 4[64]. Энгельс и Тютчев
Ни в специальной статье Р. Лейна о западной реакции на политическую публицистику Тютчева [Лейн 1988], ни в иных работах, как-то касающихся этой темы, я не нашел указания на поразительный факт, который, скорее всего, следует расценивать как скрытое цитирование Ф. Энгельсом тютчевской «России и Революции». Это тем более странно, что контекст Энгельса, который я имею в виду, еще в 1935 г. привлек К.В. Пигарев в своей статье о Тютчеве-политике – но до чего же своеобразно привлек! Обсуждая тютчевское письмо 1854 г. о Красном демоне революции, раскалывающем Запад и потому способном прийти России на помощь, Пигарев в доказательство шаткости этих надежд приводит как антитезу им слова Энгельса из статьи «Действительно спорный пункт в Турции», опубликованной 12 апреля 1853 г. как передовица в «New York Daily Tribune» [Пигарев 1935, 197]. Вот эти слова: «… на европейском континенте существуют фактически только две силы: с одной стороны, Россия и абсолютизм, с другой – революция и демократия» [Маркс, Энгельс IX, 15]. Спрашивается, мог ли тютчевед Пигарев не заметить, что цитата, которой он «побивает» Тютчева, почти дословно совпадает со знаменитым пассажем из вводного абзаца «России и Революции» – «давно уже в Европе существует только две действенные силы – Революция и Россия»? Или исследователь просто не представлял, как обратить внимание на эту перекличку способом, сколько-нибудь приемлемым для марксистской цензуры? Остается строить догадки.
Повторю: не встретив в известной мне тютчевоведческой литературе ни констатации этого текстуального схождения, ни попыток его осмыслить, я хотел бы посвятить последней задаче несколько страниц и извиняюсь за мое невежество, если есть авторы, опередившие меня в этом деле.
Как известно, статья Тютчева, после ознакомления с нею Николая I, в конце весны 1848 г. переправляется в Мюнхен шурину автора, журналисту К. фон Пфеффелю. Через несколько месяцев Пфеффель пишет Тютчеву о «сенсации», которую произвела статья в кругу немецких журналистов и политиков. Переправленная одним из последних во Францию, она в мае 1849 г. издается для узкого круга официальных лиц, включая Луи Наполеона Бонапарта, президента Французской республики, крайне ограниченным тиражом – 12 экземпляров – в качестве анонимного труда некоего российского «высокопоставленного чиновника». В следующем же месяце на нее появляются рецензии-рефераты в популярнейших изданиях – парижском «Revue des Deux Mondes» и мюнхенской «Allgemeine Zeitung», и затем вокруг статьи-брошюры, известной в основном по пересказам, вспыхивает прослеживаемая Лейном шумная дискуссия на немецком и французском языках. В новую фазу она входит в 1850–1852 гг. после появления в «Revue des Deux Mondes» статьи «Папства и римского вопроса», с открытием авторства брошюры и переносом спора на религиозно-цивилизационную почву. В частности, в это время оппонентом Тютчева выступает такая знаменитость, как Ж. Мишле [Лейн 1988, 234 и cл.].
Однако в качестве «русского де Местра» Тютчев не привлек, да, видимо, и не мог привлечь внимания Маркса и Энгельса. В то же время его нашумевшая, хотя практически мало кому известная брошюра 1849 г. касалась двух вопросов, бывших предметом постоянного и, я бы сказал, агрессивного интереса со стороны этих идеологов в начале 1850-х: а именно, вероятности большой войны России против Западной Европы и панславистского движения как предлога для такой войны. Напомню хотя бы раздраженное суждение из «Революции и контрреволюции в Германии» (цикла статей, написанного Энгельсом в 1851–1852 гг. вместо подписавшего их Маркса для всё той же «New York Daily Tribune») о панславизме как «нелепом антиисторическом движении, поставившем себе целью ни много, ни мало, как подчинить цивилизованный Запад варварскому Востоку, город – деревне, торговлю, промышленность, духовную культуру – примитивному земледелию славян-крепостных». Важно, что далее указывается: «Но за этой нелепой теорией стояла грозная действительность в лице Российской империи — той империи, в каждом шаге которой обнаруживается претензия рассматривать всю Европу как достояние славянского племени и, в особенности, единственно энергичной его части – русских; той империи, которая, обладая двумя столицами – Петербургом и Москвой, – всё еще не может обрести своего центра тяжести, пока «город царя» (Константинополь, по-русски – Царьград, царский город), который всякий русский крестьянин считает истинным центром своей религии и своей нации, не станет фактической резиденцией русского императора» [Маркс, Энгельс VIII, 56–57]. Тогда же, в 1851 г. Энгельс посвящает специальную статью («Возможности и перспективы войны Священного союза против Франции в 1852 г.») возможности русского вторжения в Западную Европу под предлогом наказания Священным Союзом революционной Франции [Маркс, Энгельс VII, 495–524].
Нельзя не видеть: геополитический проект Тютчева явственно перекликается с представлениями Энгельса о европейских целях России. Эти концепции, сложившиеся по разные стороны от линии противостояния «двух Европ», одинаково определились логикой геостратегических перспектив, вырисовывающихся в этом первом максимуме российского «похищения Европы», впрочем, как и особенностями «сакральной вертикали», исповедовавшейся Россией в это время. Оба великих человека сошлись бы в отношении задушевных «цареградских» убеждений, «всякого русского крестьянина». Тютчев без колебаний повторил бы слова Энгельса об отсутствии у России естественного центра тяжести до отвоевания Константинополя. Инкриминируемая Энгельсом Российской империи претензия – «рассматривать всю Европу как достояние славянского племени и, в особенности, единственно энергичной его части – русских» – и на деле точнее всего могла бы выразить смысл программы «другой Европы», разрабатывавшейся Тютчевым с 1844 г.
Статья Энгельса «Действительно спорный пункт в Турции», включающая фактическую цитату из Тютчева, посвящена прогнозируемым последствиям оккупации черноморских проливов Россией. Эти последствия представляются в стиле будущей «теории домино». Завладев проливами и тем разрезав Турецкую империю, Россия легко запирает турок в Азии и, продвинув свои контингенты в Македонию, Фессалию, Албанию, получает прямой выход к Адриатике. После того, как Черное море становится «русским озером», а Дунай – «русской рекой», – «окружив австрийские владения с севера, востока и юга, Россия вполне сможет обращаться с Габсбургами как со своими вассалами». «Завоевание Турции Россией явилось бы только прелюдией к аннексии Венгрии, Пруссии, Галиции», и в результате «изломанная и извилистая западная граница империи» заменится той «естественной границей России», которая пройдет «от Данцига или Штеттина до Триеста» [Маркс, Энгельс IX, 14–15]. Впрочем, похоже, с присоединением Пруссии граница Империи могла бы сдвинуться, по Энгельсу, еще западнее.
Сценарий Энгельса вторит проекту Тютчева, точно так же изображая разрастание имперской России на ее западе до границ того образования, которое я назвал выше « Россией-2 », – с включением всех земель европейского континента, не принадлежащих к основному романо-германскому ядру. Правда, в отличие от продиктованного обстановкой 1848 г. сценария «России и Революции», где началом формирования «России-2» должно было стать русское вторжение прямо в славянские земли Австрии, сценарий Энгельса в соответствии с ситуацией 1853 г. предполагает первый русский удар по Константинополю. Оба конгениальных антипода – программа Тютчева для России и предупреждение Энгельса Западу – включают в себя те пункты, где, по тютчевскому замыслу, предварительная, панславистская Восточная Европа должна бы начать свое перерастание в «окончательную» «Россию будущего». Такими пунктами оказывалось подчинение окраинных выступов романо-германского ареала: русский протекторат над урезаемой и низводимой до вассального владения Австрией, на что уже есть намек в «России и Революции», и аннексия Пруссии. Последний, мимоходом обозначенный мотив у Энгельса показателен тем более, что Тютчев об этом звене своего проекта предпочитал не высказываться в публицистике, даже в набросках «России и Запада», – но недвусмысленно обозначил его в стихах «Русской географии», где очерчиваются российские пределы «от Эльбы до Китая».
С учетом этого тютчевско-энгельсовского «интертекста» появление в конце статьи Энгельса почти точной цитаты из вступления к «России и Революции» наталкивает на определенное предположение. Весьма правдоподобно, что, рисуя картину грандиозного российского «натиска на запад», Энгельс в частности воспользовался каким-то из пересказов дискутировавшейся в немецкой и французской прессе брошюры петербургского «высокопоставленного чиновника», дававшей, на фоне официальной сдержанности российских политиков, прямое оправдание патетических «русофобских» – в самом буквальном смысле слова «фобия» – установок Маркса и его Пилада. Из этого пересказа Энгельс, по-видимому, почерпнул и фразу о «двух силах в Европе», достаточно нашумевшую, судя по ее полемическому пародированию в выступлении князя Гагарина. При этом, разворачивая свой прогноз, Энгельс, в соответствии с геостратегической логикой, включил в него и те высоковероятные ходы, которые Тютчев, несомненно, имел в виду как часть замысла «другой Европы», но вдумчиво не спешил предавать печати, – вроде предвидимых судеб Австрии и особенно Пруссии.