Вот и всё. Зачем мы пугаем себя концом света? - Адам Робертс
Распространившиеся в эпоху модерна инфекции пускай и были не менее ужасны (туберкулез, холера, сыпной и брюшной тиф унесли сотни миллионов жизней в Европе XIX века), однако их влияние все же компенсировалось ростом численности населения и тем, что вспышки заболеваний не были сконцентрированы в конкретных очагах. Возможно, именно поэтому в XIX столетии тон повествования о них меняется с комического и беспечного на мрачный и ужасающий. Отличными примерами служат произведения Джорджа Гордона Байрона, Джона Полидори, Перси Биш Шелли и Мэри Годвин (впоследствии ставшей Мэри Шелли), созданные во время их социальной изоляции на вилле Диодати в Швейцарии в 1816 году[63].
Возьмем роман Мэри Шелли «Последний человек» (1826): тяжеловесный, угрюмый текст, чьи действующие лица все как один — позеры, а в основе сюжета лежит неправдоподобная смесь аристократической мыльной оперы и военного эпоса. Действие происходит в Англии конца XXI века, которая при этом почти не отличается от Англии 1800 года. В трех главных героях романа зашифрованы сама Шелли и ее друзья. Лайонел Вернэ, Последний человек, — это сама Мэри, но мужского пола; граф Виндзорский Адриан (сын последнего короля Англии) — Перси Биши Шелли, а харизматичный и страстный молодой аристократ лорд Раймонд (который становится лордом-протектором Англии, пока болезнь продолжает выкашивать население) — лорд Байрон. Люди вымирают, и Вернэ с друзьями покидает Англию в надежде избежать заразы. Надежда оказывается напрасной: протагонисты умирают по дороге или гибнут при кораблекрушении, кроме Вернэ, который доплывает до берега недалеко от Равенны, зная, что он — последний живой человек на Земле. Роман заканчивается его пешим походом в Рим с единственным компаньоном — овчаркой, которую он подбирает по дороге. Здесь он планирует провести остаток жизни в скитаниях по теперь уже пустынному миру:
Одинокому созданию присуща охота странствовать. Смена мест всегда рождает надежду на нечто лучшее; быть может, что-то облегчит и мне бремя жизни… Передо мною был Тибр, эта дорога через материк, проложенная самой природой. У берега стояло несколько лодок. Взяв с собой немного книг, съестные припасы и собаку, я сяду в одну из лодок, и течение донесет меня до моря; там, держась поближе к берегу, я пройду вдоль живописных солнечных берегов Средиземного моря… Итак, вдоль берегов опустевшей земли, когда солнце находится в зените, когда луна прибывает или убывает, души умерших и недремлющее око Всевышнего будут видеть малое суденышко и его пассажира Вернэ — последнего человека[64].
В начале XIX века появилось великое множество поэтических и прозаических произведений о последнем человеке, среди которых роман Шелли был далеко не первым, а скорее стал продолжением этой традиции. Пионер жанра — французский писатель Жан-Батист де Гренвиль, чья поэма в прозе «Последний человек» (1805) открыла дорогу сотням последователей. Можно предположить, что истории о вымирании человечества от болезни — это обязательно трагедии, которые должны восприниматься удрученно или стоически, но на самом деле обычно они передают пьяняще-грустное ощущение свободы, пусть даже за нее и пришлось дорого заплатить. Характерное смешение печали и радости обуславливает львиную долю обаяния подобных рассказов. В них мы видим упоение героя свободой и одиночеством (не без чувства вины, конечно): картину трагической необратимости в сочетании со всеми мыслимыми возможностями, которые предоставляет мир, избавленный от других людей.
Фрейд писал о цивилизации и недовольстве[65], утверждая, что ценой жизни в цивилизованном обществе является психологическая фрустрация, вызванная необходимостью подавлять желания убивать и насиловать. Один из способов устранения этого недовольства — покончить с цивилизацией навсегда. В книге Д. Г. Лоуренса «Влюбленные женщины» (1920) любовники Биркин и Урсула во время прогулки обсуждают апокалипсис:
— Я ненавижу человечество, мне бы хотелось, чтобы оно провалилось в преисподнюю. Если оно сгинет, если завтра человечество канет в вечность, потеря будет неощутима. Реальный мир останется прежним. Нет, он будет даже лучше…
— Неужели вы хотите, чтобы все люди как один исчезли с лица земли? — спросила Урсула.
— Очень хочу.
— И чтобы наша планета опустела?
— Воистину да. Разве вы сами не находите, как прекрасна и чиста мысль о мире, в котором нет людей, а есть только непримятая трава и затаившийся в ней кролик?
Услышав такую неподдельную искренность в его голосе, Урсула перестала задавать вопросы и задумалась. Эта мысль и в самом деле показалась ей привлекательной: чистый, прекрасный мир, в котором нет ни одного человека. Ее сердце замерло и вдруг возликовало[66].
Такая перспектива смерти всего человечества может казаться Биркину прекрасной, но прекрасна она будет, только если неким фантастическим образом мы сможем ее наблюдать, если наше сознание не умрет за компанию с остальными, а отправится блуждать по вновь первозданному миру.
Здесь кроется нечто любопытное. Когда мы фантазируем о конце света (чем мы, собственно, и занимаемся со времен Откровения Иоанна Богослова), мы одновременно испытываем как чувство вины (ведь мы вообще-то представляем гибель миллиардов людей), так и ощущение свободы — свободы от кого бы то ни было, от несметного числа внешних сил и препятствий, мешающих нам быть свободными. Это, я полагаю, и делает зомби-апокалипсисы из предыдущей главы столь устрашающими. Ведь в подобных историях конец света действительно наступает, однако вместо одномерной гармонии одиночества последнего человека мы видим планету, наполненную людьми, которые утратили навык доброго обращения друг с другом, но сохранили способность угрожать, нападать и подавлять.
На контрасте с сюжетами о зомби «Последний человек» Мэри Шелли выходит в чисто прибранный мир, получая в наследство территорию сомнительной свободы — сомнительной потому, что она абсолютна и получена ценой чужой смерти. Но все же это свобода — доведенная до предела неприкосновенность личного пространства, апокалипсис в форме побега от Другого.
Байрон был особенно озабочен этим вопросом и стремился охранять святая святых своей частной жизни от вторжения. «Я выхожу в свет только для того, — написал он в дневнике в 1813 году, — чтобы заново почувствовать желание побыть одному». Уже после отъезда из Англии в 1816 году он понял, что сама эта идея находится под угрозой или что она даже может быть, пользуясь его любимым словом, лицемерна. Один из критиков называл это «патологическим стремлением к приватности», но, вероятно, Байрон все яснее догадывался, что пресловутой приватности вовсе не существует.
Может быть, парадоксальная сила