Габриэль Тард - Преступник и толпа (сборник)
Некоторые отрицают это различие. Нам говорят, например, что прогресс идей, уничтожив предрассудки прошлого, на основании которых безумие безумных считали за нравственный недостаток, вполне достаточен для уничтожения и этого существующего предрассудка, на основании которого в злодействах, совершенных в полном разуме, хотя эти поступки, как и поступки сумасшедших, производят особо роковое действие, усматривают нравственный недостаток. Не менее верно, отвечу я, что добровольный поступок, свободный или нет, вытекает из обдуманного выбора, что как таковой он может повториться через подражаниеу тогда как еще недостаточно видеть пример преступления, совершенного безумным и оставшегося ненаказанным, чтобы самому сделаться безумным, и что, наконец, обществу необходимо, даже с утилитарной точки зрения, отделять поступки заразительные от поступков, лишенных этого важного свойства. Отсюда полное преимущество за безумным, но только не за пьяным человеком, совершающим преступление. Действительно, «сумасшедшим становится не всякий, желающий этого, – как вполне правильно говорит Лелорен – напротив, пьянство доступно для всех». То же самое относится и ко всякого рода quasi-проступкам. Начальник станции благодаря минутному помрачению памяти, не основанному на невнимательности, которого не избегают даже самые внимательные, бывает причиной столкновения поездов и смерти сотни людей. Непосредственное зло велико, общий испуг громаден. Однако этот несчастный, которого более надо жалеть, чем осуждать, понесет далеко не такое наказание, как автор маленькой кражи со взломом, о котором мир очень мало беспокоится. Почему это? Потому что очень легко можно его повесить или четвертовать, но этим нельзя предупредить в будущем воспроизведение хотя одного из таких нечаянных, совсем не подражательных фактов, имеющих вполне физические и физиологические, а вовсе не социальные причины.
Следовательно, можно было бы остаться утилитарным и избежать таких отступлений от доктрины. Теперь допустим, что, приговаривая к смерти этого начальника станции, в сущности, несчастного, дадут, таким образом, всем начальникам станции в стране полезное предостережение, которое действительно будет способно предупредить столь частое повторение подобных случаев, то есть, например, предупредить смерть десяти лиц. С утилитарной точки зрения казалось бы очень выгодным пожертвовать человеческой жизнью, чтобы спасти этим десятерых. Справедливо, но даже сознание того народа, интересы которого законодатель ставит выше всякой утилитарной логики, возмутится против подобного варварского наказания. Почему? Спросим себя еще раз. Потому что ответственность предполагает причинность и, наверное, тождество, если даже не свободу, что очень спорно. Человек мог бы считаться причиной только таких действий, совершенных им самим или его родными, которые он старался совершить или допустил, чтобы их совершили, или, наконец, склонил кого-нибудь совершить их. Это надо понимать в том смысле, что в известных случаях его можно заранее судить как соавтора тех действий, которые, если допустить их безнаказанность, будут, наверное, совершены в силу подражания, но не тех невольных и потому не зависимых от подражания действий, которые имели бы место в этой гипотезе при безнаказанности окружающих и не имели бы его, если бы наказание распространялось на окружающих, потому что тогда такое наказание надо было бы рассматривать как пример, которому не должно следовать. Следовательно, я могу быть с большим основанием наказан в предупреждение тех действий, которые могли бы вызвать подражание моему поступку, но те действия, которые никоим образом нельзя считать подражанием моему поступку, хотя они и исполнены, мне чужды.
Итак, логически я не могу быть наказан на основании этих последних, хотя, впрочем, пример моего непоследовательного наказания на самом деле мог бы помешать их исполнению. Это, может быть, очень тонко, но, по-видимому, такой вывод является единственным возможным решением споров, возбужденных этим щекотливым предметом. Ответственность действующего лица, повторяю я, независимо от действий, которые оно посоветовало, которыми распоряжалось или которые исполняло, где его присутствие, как причины, неоспоримо, независимо также от действий, исходящих от его малолетних детей или его слуг, то есть лиц, отождествленных с его лицом архаическим вымыслом, все более и более отвергается нашими нравами и ограничивается теми социальными последствиями, которые может породить подражательное повторение его действий. Однако ответственность возможна постольку, поскольку действие могло быть воспроизведено самим лицом в силу подражания, то есть постольку, поскольку оно произвольно[127]. При свете этой идеи подражания все, и преимущественно социологическое познание, становится ясным, сомнительная же идея пользы гасит и путает этот единственный светоч. Этим можно объяснить себе причину того, что с ходом цивилизации участие и значение непроизвольности в человеческой жизни уменьшается, как это показывает беспрерывная замена договоров естественными обязательствами, а законодательной деятельности – правами, основанными на обычае.
Можно ли при столь знаменательном движении уничтожить в уголовном праве разницу между случайным и добровольным как совершенно ненужную и под предлогом социального спасения вычеркнуть из ряда некоторых сил природы наиболее просветительную силу – волю?
Я не хочу более исследовать эти проблемы. Для меня достаточно указать, на каких новых основаниях, несмотря на всю спорность этого вопроса, может быть построена уголовная ответственность. Теперь же перейдем собственно к преступности.
Глава III. Проблемы преступности
1. География преступности
Рассмотрим сначала одно наблюдение или pseudo-закон, толкование которого кажется при поверхностном взгляде очень легким. «Кетле, – говорит в своей “Криминологии” Гарофало, – первый статистически доказал, что кровавые преступления увеличиваются в теплых климатах и уменьшаются в холодных. Он ограничил свои замечания Францией[128], но статистика других европейских стран показала повсеместность этого закона. Даже в Соединенных Штатах Америки замечено, что на севере преобладают кражи, а на юге – убийства». Я спорю против того, что это правило не имеет значительных исключений, хотя в известной мере оно верно. Работы Ферри много способствовали доказательству истины этого. Пусть, однако, не слишком торопятся приписывать эту связь одному только влиянию климата. Действительно, заметим, что в том же самом совсем не смягченном климате находящийся на пути к цивилизации народ дает пропорциональный рост хитрой или сладострастной преступности и относительное уменьшение преступности, сопряженной с насилием. Теперь сравним две связи, одну – преступления и температуры, другую – преступления и цивилизации. Одно кажется идентичным другому. Следовательно, на первый взгляд странным кажется то, что прогресс цивилизации имеет такое же точно действие на направление народа, внушенное преступными склонностями, какое имело бы охлаждение его климата. Следовательно, цивилизация действует успокоительно на нервы расы, как холод? Мы замечаем, однако, совершенно противоположное. Цивилизованная жизнь, жизнь городская, по преимуществу чрезмерно возбуждает нервную систему, возбуждает в той мере, в какой сельская жизнь ее успокаивает и питает мускулы насчет нервной системы. Цивилизованная жизнь действует в том смысле, как действовало бы не охлаждение, а повышение температуры.
Как же объяснить это? Здесь надо, я думаю, ввести обыкновенное замечание о ходе цивилизации на севере, так научно и искусно разобранное Mougeolle’ом (в его книге, озаглавленной «Статистика цивилизации»). Если это замечание верно, и если, конечно, не станут оспаривать его истинности, то числовое превосходство краж на севере и убийств на юге основано не на физических причинах, но на историческом законе; не на том факте, что север холоднее, а юг теплее, но на том, что север более цивилизован, а юг менее. Самыми цивилизованными в настоящее время странами являются страны с наиболее недавней цивилизацией. Главным образом это страны северные. Зараза просвещения, передаваясь менее мягким и более сильным, менее нервным и обладающим большей мускульной энергией расам, удивляет свет замечательным блеском своего проявления. Ее необыкновенное распространение на девственных землях производит там перемены с еще большей напряженностью, чем в тех местах, откуда она, кажется, эмигрировала, и где, по правде сказать, она сохраняется или не прогрессируя, или даже уменьшаясь. Между другими действиями она уменьшала в своем новом местопребывании жестокую преступность, прежде там свирепствовавшую, и увеличивала вероломную и сладострастную преступность, которая еще недавно была там ниже первой. Статистика того времени, когда север был более варварским, а цивилизация не пропала еще с севера на юг, показала, конечно, что кровавые преступления были чаще в северных климатах, где теперь они реже, и вызвала появление закона, прямо противоположного указанному выше закону. Если, например, разделить современную Италию на три пояса – Ломбардию, центральную Италию и юг, то окажется, что в первой на 100 000 жителей в год бывает 3 убийства, во второй – около 10, в третьей – больше 16[129]. Но не сочтут ли вероятным, что в ясные дни Великой Греции, когда на юге полуострова процветали Кротон и Сибари, у каждого северного разбойничьего и варварского народа, исключая только этрусков, пропорция кровавых преступлений могла быть обратной? Действительно, в Италии при одинаковом количестве населения в 16 раз больше убийств, чем в Англии, в 10 раз больше, чем в Бельгии, в 5 раз больше, чем во Франции. Но можно, конечно, поручиться, что в Римской империи было иначе и что дикари-бретонцы, даже бельгийцы и галлы превосходили мягких римлян привычной жестокостью нравов, храбростью и мстительной яростью. По Sumner Maine’y, скандинавская литература указывает, что в эпохи варварства убийство «было повседневным событием» у северных народов, теперь самых кротких и смирных во всей Европе[130].