Джеймс Холлис - Душевные омуты. Возвращение к жизни после тяжелых потрясений
Фотография оказалась старой и потрескавшейся, но довольно четкой. На ней была женщина, державшая за руки двух детей. По-видимому, это фото взяли из какого-то архива, так как внизу была подпись, напечатанная на машинке с периодически западавшими или сломанными буквами (такие машинки остались в нашей памяти с детства): «Неизвестная из Люблина ведет двух детей в крематорий Майданека. (Вероятно, март 1944 г.)»
Изображенной на фотографии женщине было около тридцати лет; она была одета в темный полотняный плащ, шерстяные чулки и черные туфли; повернувшись налево, правой рукой она обнимала ребенка лет шести, а левой тащила за руку ребенка лет четырех, шедшего немного позади. От этой фотографии я не мог оторвать взгляд. По выражению лица было видно, насколько женщина была напряжена и обеспокоена, скорее даже потрясена, но ее застывший взгляд был устремлен вперед. Создавалось впечатление, что старшая девочка, которую она обняла правой рукой, полностью с ней соединилась, словно составляя единое целое. Младшая девочка казалась страшно испуганной. Ее глаза были широко раскрыты, а тело отклонено назад. Возможно, она испугалась шумной толпы или чего-то еще, находящегося слева от нее и не заметного на фотографии.
Этот момент времени застыл навсегда. По ужасной иронии судьбы я знал то, что люди, изображенные на фотографии, знать еще не могли, – что это были последние минуты в их жизни, что очень скоро их толпой загонят в душ и они будут цепляться друг за друга и за внезапно исчезнувшее небо, чтобы получить глоток воздуха. Могли ли они знать, могла ли знать эта женщина о том, чего не понимали дети? Выселение всей семьи, перевозка в товарных вагонах, суматоха, отец, который потерялся где-то в пути, повисший в воздухе ужасный, удушливый туман, который, попадая в дыхательные пути, иссушал у человека все тело, – этого никогда не забыть тем, кому удалось уцелеть. Я пришел в ужас от того, как много они знали. Если бы только они этого не знали в тот момент, когда их фотографировали, если бы только тогда у них могла сохраниться надежда – с яркими и хрупкими крыльями!
В день назначенной встречи я проснулся рано утром и понял, что мне приснилось то место, где сходились все маршруты таких товарных вагонов и где Европа навсегда перестала говорить о развитии морали. Один фрагмент на фотографии в особенности не давал мне покоя. У младшей девочки, которую тянула женщина, на левой ноге, оказавшейся на переднем плане, была видна дырка на шерстяном чулке. Наверное, девочка упала и порвала чулок. Я размышлял о том, что она могла разбить колено до крови, что колено болело и что мама, наверное, ее успокаивала. Я совершенно не осознавал, почему я беспокоился о ее колене, если эти страшные двери уже разинули перед ней свою пасть. Возможно, это была некая форма морального подлога. Когда человек не может принять что-то целиком, он начинает концентрироваться на малом, особенном, постижимом[16]. Мне захотелось взять эту девочку на руки, дотронуться до ее колена и сказать ей, что это дурной сон, который скоро кончится, и все будет хорошо. Но я не мог, никак не мог до нее дотянуться, и ее страх постоянно побуждает нас недобрым словом поминать этот ужасный век с его торчащими ребрами, пустыми глазами и навсегда омертвевшими нервами.
Илси было далеко за семьдесят. Она прекрасно говорила по-английски, но по очень слабому, едва различимому акценту я определил ее родной язык. Несмотря на летнее время, она была одета в черную юбку, белую блузу и кофту; чувствовалось, что ей либо безразлично, что надеть, либо эту одежду она носит каждый день. Она сказала: «Я попросила сегодня назначить мне двойную сессию, чтобы рассказать вам свою историю. Если пожелаете, можете меня останавливать, задавать вопросы, но я вас ни о чем не прошу, и это мое посещение будет первым и последним».
Этот запрос совершенно отличался от запроса на психотерапию, но в тот момент я счел необходимым согласиться на ее условия, ибо почувствовал, что важнее ее послушать, чем настаивать на соблюдении правил игры.
«Вы изучили фотографию, которую я вам послала?» – спросила она.
«Да. После этого она мне даже приснилась во сне».
«Мне тоже. Именно об этом я хотела с вами поговорить. На этом снимке изображена я».
«Но… Я думал, эта женщина умерла. Внизу написано, что они идут в крематорий…» Пока я произносил эту фразу, я узнал эту женщину на фотографии. Пятьдесят лет – очень большой срок, но взгляд ее совсем не изменился; она не прибавила в весе, и у нее под глазами практически не было морщин.
«Я была дочерью люблинского врача, когда заработала эта адская машина. Сначала мы не обращали на нее внимания. У меня не еврейская фамилия. Мой отец был слишком стар, чтобы служить в армии, и война нас не затронула. Я была молода, и все происходящее меня совершенно не касалось. Я хотела в кого-нибудь влюбиться, выйти замуж и иметь престижную работу. На этом фото мне двадцать шесть лет, а это уже не тот возраст, когда просто выйти замуж, и я беспокоилась, что уже не найду себе жениха».
«Но как вы оказались в Майданеке? Вы же не еврейка. Вы были в безопасности».
«Сейчас я считаю это самым большим абсурдом. В пятницу утром я пошла на рынок, чтобы купить матери овощей. Это был именно тот день, когда Einsatzkommando[17] проводила свою Aktion[18]. Они знали, что в пятницу на рынок ходят евреи, чтобы сделать покупки перед субботой. Хотя в еврейский квартал пришли и другие люди, опергруппа окружила рынок и сразу перекрыла все выходы. Так я и попалась».
«И вы им не сказали?..»
«Конечно, сказала. Сразу. Я сказала, что я христианка, nicht Jude[19], но другие говорили то же самое. А они смеялись и заталкивали нас в грузовики».
Пока она это рассказывала, мне казалось, что она туда вернулась. Не могу сказать, что она была сильно перепугана, но внутренне она была там. Возможно, в ее психике произошла некоторая диссоциация, но она действительно была там. Она рассказала мне о том, как их всех вместе везли к Hauptbahnkof[20], как всю дорогу они протестовали и как их погрузили в товарный вагон. Несколько часов спустя их, охваченных ужасом и совершенно обезумевших, привезли на станцию неподалеку от местечка, которое называлось K-Z Lager Majdanek[21], – в один из центров уничтожения людей, так называемых центров Endlosung[22], центров банкротства веками создававшейся культуры, выразившегося в сумасшедшей проекции внутренней нетерпимости на «тех, которые там».
Я понимал, что мне лучше молчать. Она продолжала рассказывать о том, как их выкинули из вагона и построили перед офицером, который распределял их направо-налево. Кто знал, какая группа направится в печь, а какая – к смертоносным баракам с тифом, тяжелой работе и восьмистам калориям в день, а в конечном счете – к духовной смерти в уже изувеченном теле?
Напротив Илси стояла мать с двумя дочерьми: одна из них застыла в немом молчании, другая плакала. Когда они очутились перед офицером, тот улыбнулся и указал женщине направо, а девочкам – налево. Мать закричала и стала цепляться за детей, но ее оттащили и поволокли к меньшей группе, стоявшей справа. Пораженные рыданиями матери, девочки застыли на месте, боясь пошевелиться. Затем перед офицером оказалась Илси. В критический момент «отбора» она выкрикнула в моем кабинете, как она, наверное, выкрикнула тогда: «Я христианка. Ich bin nicht Jude!»[23] Офицер ответил, что доказывать уже слишком поздно и что многие называют себя христианами. Тогда Илси назвала фамилию своего отца, отца ее отца и всей семейной династии врачей, хорошо известных в этом округе: имя одного из них носил люблинский госпиталь.
Офицер немного помолчал, потом сказал: «Хорошо, тебе повезло. Но ты слишком много видела, чтобы вернуться обратно. Возьми этих двух детей, доведи их до душевой и оставь их внутри, а затем присоединишься к другим. Но ты будешь работать и никогда отсюда не выйдешь».
«Я не могу вам передать, как я тогда была счастлива, – сказала Илси, – я не попаду в газовую камеру. Я буду работать. Я еще поживу. Я потащила детей. Одна девочка повисла на мне; другую мне пришлось тащить за руку. Именно этот момент изображен на фотографии. Я не помню, чтобы поблизости был кто-то с фотокамерой. Я была счастлива, что останусь в живых. Я потащила детей дальше, до двери душевой. Там Capos – рабочие-заключенные – сами втащили детей в душевую. Больше я их не видела».
В этот момент я опять смог заметить, что она была там, немного облегченная от того, что носила в себе. Она откинулась на спинку кресла, помолчала две минуты, затем продолжила свой рассказ. Она рассказала мне о жизни в лагере, о том, как, получив лишь временную отсрочку смертного приговора, она смогла выжить и, несмотря на непосильную работу, выбритую голову, ежедневную баланду, сохранить способность своего молодого тела извлекать силу практически из ничего. Когда лагерь освободили русские войска, в нем оставалось лишь несколько сотен еле двигавшихся скелетов, многие из которых вскоре умерли от болезней и последствий длительного голодания.