Анри Лефевр - Производство пространства
Теория знаков сближается с теорией множеств, а через нее – с логикой, то есть с «чистыми» отношениями, такими как коммутативность, переходность, дистрибутивность (или их логическим отрицанием). Любая ментальная и социальная связь сводится к формальному отношению типа: А относится к В как В к С. Чистая формализация становится (пустым) центром, вокруг которого выстраивается вся сумма знания, дискурса, философии и науки, чувственного и интеллигибельного, времени и пространства, «теоретической практики» и практики социальной.
Нужно ли подробно описывать успехи этого направления во Франции (в англосаксонских странах она считается эрзацем логической эмпирики)? Чем обусловлены его успехи? Тем, что оно выводит определенный тип знания, а значит, университетского образования в ту центральную точку, откуда, как считается, можно господствовать над всем социальным пространством. И тем, что оно в конечном счете спасает от краха декартов Логос – европейский, европоцентричный, – в момент, когда он опорочен, шатается и подвергается угрозам со всех сторон, как изнутри, так и снаружи. Лингвистика со всеми своими расширениями тем самым (кто этого не знает?) обретает статус науки наук, компенсируя очередной провал в очередной точке – в политической экономии, истории, социологии. Иронично, что такая лингвистика, полагая, будто утвердила главное ядро знания, догматическим образом сделала этим ядром пробел, пустоту, окруженную лишь метаязыком, логологией, болтовней о дискурсе – или молчанием. (Научная) предусмотрительность не позволяет дерзко перешагивать грань, отделяющую известное от неизвестного (эпистемологический разрыв). При редукции переживание, запретный плод, ускользает или исчезает: вокруг крепости знания царит молчание.
b) «Ich kann das Wort so hoch unmöglich schätzen»[63] («Фауст», V, 1226). Нельзя возносить на такую высоту язык, глагол, слово! Слово никогда не спасало и не может спасти мир.
В рамках второго направления изучение знака обнажает нечто ужасное. Застывший, замороженный, устрашающе абстрактный, знак несет смерть, букву, слово, изображение, звук. Самая его важность демонстрирует тесную связь между словом и смертью, между человеческим сознанием и смертоносными актами: уничтожением, убийством, самоубийством. Всякий знак – дурной знак, угроза, оружие. Этим объясняется криптический характер знаков: они таились в глубинах пещер, владений колдунов (Ласко, согласно Ж. Батаю). Знаки и изображения незримого угрожают зримому. Знаки состояли на службе вместе с оружием и наряду с оружием. На службе кому и чему? Воле к власти. Власть идет рука об руку с письмом. Что они такое? Двойники вещей. Они наделяются свойствами вещей, считаются вещами, волнуют – и порождают фрустрации и неврозы. Эти двойники разрушают «живые существа», позволяют разбить их, уничтожить, а значит, переделать по-новому, иначе. Следовательно, продолжением власти знака является власть знания над природой и власть над людьми; эта способность к действию несет в себе «страшную власть негативности», пользуясь выражением Гегеля. По сравнению с означаемым, вещью или «живым существом», имеющим место или возможным, знак отличается повторяющимся характером, поскольку дублирует их репрезентацией; между ними существует завораживающее различие, обманчивая пропасть: перешагнуть ее с виду легко, и тому, кто владеет словами, кажется, будто он владеет вещами. Он ими и владеет до какого-то предела – ужасного предела. Знак, пустой и тем не менее действующий след, обладает разрушительной силой: в нем заключена сила абстракции, а значит, сила, способная создавать иной мир (отличный от первоначальной природы). Такова тайна Логоса, фундамента любой силы и любой власти; отсюда – подъем в Европе науки и техники, промышленности и империализма.
Пространство имеет тот же смертоносный характер: пространственность, место коммуникации знаками, место разграничений, среда запретов, определяется также биением смерти, неотделимой от жизни, которая размножается, лишь вступая в конфликт с самой собой, самоуничтожаясь.
Пессимистический взгляд на знак восходит к прошлому. Его можно найти у Гегеля[64], у которого негативность компенсируемая в дальнейшем позитивностью знания. В более заостренном, более законченном виде он присутствует у Ницше, поэта-филолога и философа, вернее, метафилософа[65]. Для Ницше язык как таковой носит скорее не метафорический, а анафорический характер. Он всегда стремится по ту сторону здесь и сейчас, к запредельному, а главное, к гипервизуализации, которая, в свою очередь, его убивает. По ту и по эту сторону знания находится тело и телесные акты – страдание, желание, наслаждение. В чем состоит поэзия, согласно поэту Ницше? В метаморфозе знаков. Поэт в ходе борьбы, превозмогающей противостояние труда и игры, вырывает слова у смерти. В сцеплении знаков он заменяет смерть жизнью, расшифровывая знаки в этом направлении. Борьба не менее ужасна, чем ловушка, зыбучий песок, на котором она разворачивается. К счастью, поэт получает помощь и поддержку: те же попытки, отмеченные тоской и страхом и вознагражденные минутами несравненного наслаждения, предпринимают и музыкант, и танцовщик, и актер.
Здесь сразу – и весьма кстати – вспоминается оппозиция поэзии, утверждающей жизнь («Фауст» Гете, «Заратустра»), и поэзии смерти (Рильке, Малларме)[66].
Обе тенденции в теории (философии) языка редко проявляются в чистом виде. Большинство теоретиков во Франции пытались найти компромисс между ними. Исключения – Ж. Батай и А. Арто. Основанием для этого весьма распространенного эклектизма послужил психоанализ. Переход от дискурса-знания к знанию о дискурсе происходит без трагедии, без кровавого разрыва. В знание о дискурсе легко включают и сказанное, и несказанное, и запретное, понимая их как сущность и смысл переживания. Так знание о дискурсе захватывает дискурс социальный. Этапами этого расширения становятся пульсация смерти, запреты (в частности, запрет на инцест), кастрация и объективация Фаллического, проецирование голоса на письмо. К области семиотики относятся пульсации (смерти и жизни), тогда как символика и семантика связаны со знаками как таковыми[67]. Пространство представлено вместе с языком и в языке, никакого иного способа изучения для него не существует. Как и дискурс, пространство, населенное знаками и значениями, неявный перекресток дискурсов, содержащее, гомологичное своему содержимому, состоит из функций, сочленений, сцеплений. Знаки необходимы и самодостаточны, ибо система вербальных знаков (дающая место письму) включает в себя самую суть сочленений, в том числе и пространственных. Но компромисс, приносящий пространство в жертву, подносящий его, словно дар, философии языка, не выдерживает критики. В пространстве происходят процессы означивания (практика означивания), которые не сводятся ни к повседневному дискурсу, ни к литературному языку (к текстам). Если знаки как орудия смерти обретают трансцендентность в поэзии (как говорил и старался делать Ницше), то в пространстве они как таковые постоянно преодолевают себя. Два представления о знаке невозможно примирить в эклектике, щадящей одновременно и «чистое» знание, и нечистую поэзию. Вместо того чтобы делать ставку на двойственность, нужно показать противоречие и разрешить его, вернее, показать, что его разрешает пространство. Энергия, которую живые тела источают в пространстве, постоянно выходит за пределы пульсаций жизни и смерти и согласует их. В социальном пространстве и благодаря ему проявляются удовольствие и боль, плохо различимые в природе. Продукты и тем более произведения предназначены для удовольствия (после труда, то есть смеси болезненных усилий и творческой радости). Есть пространства, которые говорят о непреодолимой разлуке (могилы, кладбища), но существуют и пространства встречи и наслаждения. И не только поэт сражается с холодностью слов и отказывается попадать в ловушки знаков: в еще большей мере этим занят архитектор, имеющий в своем распоряжении материалы, аналогичные знакам (кирпич, дерево, сталь, бетон), и инструментарий, аналогичный «операциям», которые связывают знаки между собой, соединяют их и наделяют значениями (своды, арки, столбы и колонны, отверстия и ограждения, строительные операции, конъюнкция и дизъюнкция этих элементов). Именно так архитектурный гений создал пространства сладострастия (Альгамбра в Гренаде), созерцания и мудрости (кельи), силы (замки и т. д.), повышенного восприятия (японский сад). Архитектурный гений производит пространства, полные смысла и поначалу ускользающие от смерти: долговечные, сияющие, наделенные специфическим локальным временем. Архитектура производит живые тела с их отличительными чертами: присутствие тела, то, что его одушевляет, невозможно ни увидеть, ни прочесть как таковое, ни выразить в дискурсе. Жизнь воспроизводится в том, кто пользуется пространством, в его переживании; туристу достается лишь тень этого переживания, а зритель является лишь его призраком.