Освальд Шпенглер - Закат Европы
Из гомологии исторических феноменов тотчас же вытекает совершенно новое понятие. Я называю одновременным два исторических факта, из которых каждый занимает в своей культуре относительно то же самое положение и, следовательно, имеет совершенно одинаковое значение. Мною была показана конгруэнтность развития античной и западной математики. Это типичный случай. В этом смысле мы, следовательно, вправе считать современниками Пифагора и Декарта, Платона и Лапласа, Архимеда и Гаусса. Одновременно возникает ионический стиль и барокко. Современниками друг другу приходятся Полигнот и Рембрандт, Поликлет и Бах. Одновременными являются во всех культурах моменты метаморфозы их в цивилизации. В античности эта эпоха связана с именами Филиппа и Александра; в Западной Европе гомологичными событиями являются революция и Наполеон. Если мы станем рассматривать – здесь предвосхищаются основные выводы второй части – экономическое и рассудочное настроение, господствовавшее в больших городах Греции после Анталкидова мира 386 года; если мы обратим внимание на опустошительные перевороты, учиненные неимущими, которые в Аргосе (370) избили до смерти на улицах всех богатых, – мы получим картину, совершенно соответствующую состоянию французского общества после Парижского мира (1763). Вольтер, Руссо, Мирабо, Бомарше – современники Сократа, Аристофана, Гиппона и Исократа. В обоих случаях начинается цивилизация. То же просветительное настроение и то же разрушение всех традиций, те же штурмы Бастилии, массовые казни, комитеты общественного спасения, те же политические утопии у Платона, Ксенофонта, Аристотеля, с одной стороны, у Руссо, Канта, Фихте и Сен-Симона – с другой; те же мечтания о естественном праве, общественном договоре, свободе и равенстве, вплоть до требований черного передела и общности имущества (Гиппон, Бабеф), и, вконец, та же покорность и упование на вырастающий из демократии наполеонизм, как у Платона, так и у Руссо и Сен-Симона. Государственный переворот Наполеона был не первым из предполагавшихся, не первым, на который решились, но первым удавшимся переворотом. Античные «ставленники солдат» начинаются еще со времен Дионисия Сиракузского (405), Ясона из Фер (374), Мавсола Галикарнасекого (353). Филипп Македонский только воспринял их замыслы. Четвертое столетие, начавшееся Алкивиадом, в котором многое напоминает империалистическое честолюбие Мирабо, Наполеона и Байрона, и закончившееся Александром, служит точным отображением времени от 1750–1850 годов, когда с глубокой логичностью следуют друг за другом «общественный договор», Робеспьер, Наполеон, народные армии и социализм, тогда как в глубине картины Рим и Пруссия готовятся к своей всемирно-исторической роли. Что Александр покорил персидское царство и что Наполеону не удалась борьба с его единственным противником, английской системой, – это в известном смысле случайности, поверхностные явления эпохи, тенденции частной жизни широкого размаха, под которыми в обоих случаях скрывался один и тот же рок, одна и та же неизбежность. Если мы подвинемся на столетие дальше, то снова повторится гомология двух «одновременных» эпох. Одна из них (также и здесь мы забегаем вперед) – время Ганнибала, другая – годы мировой войны. Что в первом случае дело решало вмешательство человека, не принадлежащего к античной культуре (но ведь таково именно отношение России к Европе), это случайность. Назначение Ганнибала – дать внутреннее завершение общим судьбам античности. Битва при Заме переносит центр тяжести античности из Греции в Рим. Соответствующий смысл современной эпохи, к которой мы сейчас принадлежим, будет изложен позже.
Я надеюсь доказать, что все без исключения великие творения и формы религии, искусства, политики, общественной жизни, хозяйства и науки возникают, завершаются и угасают во всех культурах одновременно; что внутренней структуре каждой из них вполне соответствует внутренняя структура всех остальных; что нет ни одного явления глубокого физиогномического значения в историческом образе одной культуры, которое не находило бы себе отражения, и притом в строго определенной форме и на точно установленном месте, в остальных культурах. Во всяком случае, для уразумения такой морфлогической тождественности двух явлений требуется совсем иная степень углубления и независимости от видимости переднего плана, чем та, которая до сих пор была свойственна историкам: ведь им и не снилось искать соответствий между протестантством и распространением культа Диониса, между английским пуританизмом на Западе и исламом в арабском мире.
С этой точки зрения для нас открывается возможность поставить себе задачу, которая по смелости своих притязаний оставляет далеко позади себя все до сих пор производившиеся исторические исследования, которые, в сущности, ограничивались тем, что располагали в последовательном порядке прошлые события, поскольку они были известны. Мы можем не ограничиваться настоящим как пределом исследования, но также определять еще не наступившие фазы истории по их типу, темпу, смыслу и результату; мы можем реконструировать давно погибшие и неизвестные эпохи, даже целые культуры прошлого при помощи морфологических соотношений (этот метод исследования нельзя не признать сходным с методом палеонтологии, могущей в настоящее время на основании одного осколка черепа давать широкие и точные указания о всем скелете и о принадлежности данного экземпляра к определенному виду).
Если только обладать физиогномическим тактом, то вполне возможно вновь восстанавливать органические черты исторической картины целых столетий на основании разрозненных деталей орнаментики, архитектуры, шрифта, политических, экономических и религиозных памятников; возможно, например, на основании частностей языка, форм искусства разгадать современный им государственный строй, на основании математических принципов прочитать характер соответствующей экономики. Это подлинно гетевский метод, основывающийся на гетевской идее о первофеномене: он применяется в ограниченной области сравнительной анатомии животных и растений, но может быть расширен на всю область истории в такой степени, о которой до сих пор и не помышляли.
II. Идея судьбы и принцип причинности
9.Этот ход мыслей позволяет нам наконец бросить взгляд на ту противоположность, которая является ключом к разрешению одной из самых древних и величайших проблем человечества; разрешение ее только теперь становится возможным, поскольку вообще можно вкладывать смысл в слова «разрешение проблемы». Я разумею противоположность идеи судьбы и принципа причинности – противоположность, которая никогда до сих пор не была познана в своей глубокой, построяющей мир необходимости.
Кто вообще понимает, что душу можно определить как идею существования, тот также ощутит, сколь родственна ей достоверность судьбы и насколько сама жизнь, названная мною формой осуществления возможного, должна чувствоваться в своей направленности, подчиненности судьбе: смутно и боязливо – первобытным человеком, ясно – человеком высших культур, в виде мировоззрения, которое во всяком случае может быть выражено только посредством искусства и религии, а не посредством доказательств и понятий.
Всякий более или менее развитый язык обладает рядом слов, обозначающих некоторую глубокую тайну: участь, рок, случай, совпадение, предназначение. Никакая гипотеза, никакая наука не может постичь того, что мы чувствуем, когда погружаемся в смысл и звуки этих слов. Это – символы, а не понятия. Здесь центр тяжести той картины мира, которую я назвал историей в отличие от природы. Идея судьбы требует жизненного опыта, а не опыта науки, глубинности, а не остроты познания. Существует логика органического, логика жизни в противоположность логике неорганического и застывшего. Существует логика направленности в противоположность логике протяженности. С ней нечего делать систематику вроде Канта и Шопенгауэра. Они умеют говорить о суждении, восприятии, внимании и воспоминании, но они умалчивают о том, что заключено в словах: надежда, счастье, отчаяние, раскаяние, преданность, упорство. Кто здесь, в живом, ищет оснований и следствий и считает, что интимное знание смысла жизни равнозначно фатализму и предопределению, тот не понимает, о чем идет речь, тот смешивает переживание с познанным и доступным познанию. Причинность рассудочна, законосообразна, выразима в слове, она служит формой внешнего интеллектуального опыта. Судьбой же называется недоступная описанию внутренняя уверенность. Сущность причинного уясняется при помощи физической или гносеологической системы, при помощи чисел, при помощи разложения на понятия. Идею судьбы можно изобразить только художественными средствами – при помощи портрета, трагедии, музыки. В первом случае требуется расчленение, во втором – творчество. Судьба относится к жизни, причинность же – к смерти.