Георг фон Вальвиц - Мистер Смит и рай земной. Изобретение благосостояния
Человеком, явившимся как раз вовремя, спасителем цивилизации был Джон Мейнард Кейнс. Он был одним из редкостных экономистов, как некогда Адам Смит и Джон Стюарт Милль, которые умели мыслить как философы. Он сам был сыном экономиста, вырос в элитарном мире Кембриджа, в школе учился в Итоне и с 1902 года получал высшее образование в королевском колледже в своём родном городе. В юности он застал ещё полный блеск и прочное великолепие викторианской мировой империи, и старые университеты Англии полагали себя в качестве её морального станового хребта и интеллектуальной вершины. Некоторое плохо скрываемое чувство превосходства по отношению к друзьям и врагам, склонность к схоластике, безупречная светская маска в качестве защиты радикально-независимого духа и огромное любопытство ко всему происходящему в мире были наследием его происхождения, от которого он так никогда и не избавился.
Его интересы поначалу были сосредоточены скорее вокруг философии и математики, что было неудивительно ввиду таких харизматичных и глубокомысленных личностей, как Бертран Рассел (которому Кейнс приписывал «самый острый и ясный ум», какой ему когда-либо встречался), Дж. Э. Мур и Людвиг Витгенштейн, которые в начале XX века разрабатывали в Кембридже аналитическую философию. В первый университетский год Кейнса вышла в свет Principia Ethica Мура, а Рассел уже ломал голову над своей Principia Mathematica, два по-своему эпохальных труда, которые покончили с почти непоколебимым столетним доминированием утилитаризма и немецкого идеализма в английской философии. Кейнс в 1938 году описал в коротком тексте «Мои ранние убеждения» то воздействие и влияние, какое Мур оказал на него и его поколение: «Он возбуждал, будоражил, он был как начало Ренессанса, новое небо раскрывалось над новой землёй, мы были предшественники нового порядка, мы ничего не боялись. Может, мы – оттого что выросли с этим – даже в наши мрачнейшие и наихудшие мгновения никогда не теряли некоторой гибкости, которой более молодое поколение, судя по всему, никогда не обладало». В Кембридже он был воспитан на «платоновской концентрации на хорошем самом по себе, на схоластическом хитроумии, превосходящем Фому Аквинского, на кальвинистской сдержанности перед радостями и успехами ярмарки тщеславия и был угнетён всеми страданиями Вертера». Мир Мура был полон чистых мотивов к хорошим действиям, не запятнанным «властью, политикой, успехом, богатством, тщеславием; экономический мотив и экономический масштаб играли в нашей философии ещё меньшую роль, чем для святого Франциска (который собирал пожертвования хотя бы для птиц)». У Мура было важно быть хорошим – творить же добро было не столь интеллектуально волнующим.
Как в то время было заведено в Кембридже почти у всех, Мур в своей этике тоже исходил из исследования языка и его основополагающих понятий. «Хорошее» было понятием, не поддающимся упрощению, как, например, и «зелёное» – либо ты знал, что под этим понималось, либо нет. Во всяком случае, бессмысленно было пытаться объяснить кому-нибудь, что есть хорошее, или плохое, или зелёное, если тот сам этого не видел. Либо ты узнавал это сразу, либо вообще не узнавал. Исходя из этого, Мур объяснял, что ценными могут быть лишь духовные состояния и что под этим выше всего ценится «радость от межчеловеческих контактов и от красивых объектов». Из этого следует, что правильные действия опознаются по тому, вызывают ли они состояния, заслуживающие в этом смысле того, чтобы стремиться к ним (лучше всего: состояния духа). «Только ради этих вещей – чтобы как можно больше людей жили этим какое-то время – и сто́ит выполнять свои личные или официальные обязанности». Кейнс принимал это очень близко к сердцу.
То, что формулирует Мур, отчётливо противоречит утилитаризму Бентама и Милля, в котором мало места отводится духовным состояниям. Кейнс называет «бентамскую традицию <…> червем, который подтачивает современную цивилизацию изнутри и который повинен в современном моральном упадке». Основная проблема утилитаризма – «повышенная оценка экономического критерия», который закрывает глаза на многообразие жизни и в конечном материалистическом итоге неизбежно впадает в марксизм.
Итак, философией, с помощью которой социализировался Кейнс, было исповедание кембриджской цивилизации, направленное против утилитаризма, который, собственно, был и остаётся философией экономистов. Эта враждебность, от которой он не избавился за всю свою жизнь, и сделала его, так сказать, экономистом не той масти, белой вороной. Идеализм муровского толка утверждал, что человек ни в коем случае не стремится только к своей выгоде и что он и не должен так делать, чтобы стать хорошим или счастливым. В жизни главное – хорошее душевное состояние, которое всем нам знакомо по тому времени, которое мы проводим с друзьями или любимыми людьми, или когда внимаем искусству, или создаём творение, или испытываем вдохновение. Что должна представлять собой категория выгоды, непонятно, ибо выгода совершенно второстепенна. Поистине нам хорошо лишь тогда, когда наша симпатия не связана с выгодой.
Всю свою жизнь Кейнс окружал себя людьми, которые были во власти этой очень элитарной духовной установки. Он был постоянным членом Блумсберийского кружка, образованного вокруг Вирджинии Вулф, Литтона Стрейчи и Э. М. Форстера, где он мог вновь и вновь погружаться в мир, присягнувший красоте и добру, когда его утомляли дела в науке, на бирже или в политике. Это окружение было биотопом для современных индивидуалистов, оно ограждало их от материализма духа времени, который всё более запутывался в экономических и коллективистских категориях. Это была цивилизация, за которую стоило бороться и сохранение которой Кейнс вновь и вновь воспринимал в качестве своей задачи. Но он отличался от своей элитарной группы тем, что обладал неподавляемым чувством реальности, которое не позволяло ему заниматься исключительно красивым, добрым и истинным. Он стремился в мир, в котором хотя и видел угрозу цивилизации Кембриджа и Блумсбери, но который представлял для него также и вызов, и этот вызов он охотно принимал.
Его друзья отнеслись с непониманием к тому, что Кейнс не остался в университете, а решил сделать карьеру правительственного чиновника. На эту практическую жилку Кейнса указывало уже то обстоятельство, что в Кембридже он стал образцовым учеником Альфреда Маршалла, самого значительного экономиста в Англии со времён Милля. И так в 1906 году он сперва поступил служить в Департамент по делам Индии, а с началом Первой мировой войны – в министерство финансов. Там он занимался обеспечением гарантий внешнего (преимущественно американского, координируемого JPMorgan) финансирования военных нужд. При этом он многому научился по части обращения с чувствительностью рынков капитала, по части постоянно меняющихся эмоциональных состояний финансистов и по части зависимости политиков («practical men») от их идейных вдохновителей. Он быстро поднимался по карьерной лестнице, стал сначала важным, потом незаменимым, при этом он симпатизировал движению отказников совести и вероятно был – говоря словами Вильгельма II – достаточно «непатриотичным парнем», чтобы и самому отказаться, если бы его призвали на службу. По счастью, до крайности дело не дошло, поскольку он обладал неповторимой комбинацией аналитически-теоретического блеска и осознанием практических возможностей, и этой комбинации замены не было.
После войны Кейнс был в составе британской делегации по мирным переговорам в Версале. Но он не очень ладил с премьер-министром Ллойдом Джорджем, считал его нечестным и не доверял ему. Тот отвечал на эту неприязнь тем же, но казначейство не могло отказаться в этих переговорах от своего лучшего ума. Кейнс очень страдал в Версале, поскольку видел себя в окружении властных политиков, для которых важна была не стабилизация Европы и не восстановление цивилизации, а национальный эгоизм, ближайшие выборы и личная власть. Кейнс оставил прекрасное описание хода переговоров, действующих лиц, не только со стороны союзников, но и со стороны побеждённых, в этом описании его подолгу преследует чувство, что его единственным разумным партнёром во всём этом тщеславном балагане переговоров был гамбургский банкир Карл Мельхиор.
Но этого ему было мало, и он в конце концов покинул делегацию незадолго до подписания договора, чтобы сесть за книгу обо всём том, что, по его мнению, было в Версале неправильно. В работе «Экономические последствия Версальского мирного договора» он обличал экономическую (и следующую из этого политическую) дестабилизацию Центральной Европы, которая являлась результатом требований по репарациям. Они лишили целые поколения жителей побежденных стран шанса пробиться наверх. Если уж союзники хотели доить немцев и австрийцев, они должны были сперва дать им возможность восстановить хозяйство и самим достичь благосостояния. Если от коровы ждут жирного молока, то надо дать ей и корма. Версальский же договор ничего не давал не только в финансовом смысле – голому человеку в карман не залезешь, – он приводил, по мнению Кейнса, к политической радикализации в Центральной Европе и новой, ещё большей войне. «Политика, стремящаяся обратить Германию в рабство на целое поколение, поставить миллионы людей в нищенские условия существования, лишить целую нацию счастья, должна быть признана ужасной и возмутительной; она остаётся таковою, даже если бы она была целесообразна, если бы она могла обогатить нас самих, если бы она не вносила зародыши упадка и разрушения в культурную жизнь всей Европы»[61]. Кейнс видел в политике победителей именно разрушение той цивилизации, от которой зависел в конце концов его любимый Кембридж.