Баррингтон Мур-младший - Социальные истоки диктатуры и демократии. Роль помещика и крестьянина в создании современного мира
Основной натиск революции принял форму захвата церковной собственности и требования к священникам принести присягу на верность новому правительству Франции и гражданскому устройству духовенства. В этой части Франции последствия стали ощущаться в 1790 г., т. е. одновременно с атакой на коммуны. Продажа церковной собственности привела к обширному захвату земель буржуазией. Богатые крестьяне пытались приобрести некоторую часть собственности, но потерпели неудачу. Определенное число покупателей были не чужаками, но местными торговцами, нотариусами и чиновниками, ответственными за внедрение общих революционных реформ в свои деревенские общины [Tilly, 1964, p. 232, 206, 211–212; Bois, 1960, p. 650].[76] Хотя захват земли был важен, нет причины считать, что он сыграл решающую роль. Кюре в Вандее, будучи состоятельным человеком, обычно получал доход только с церковной десятины [Tilly, 1964, p. 105]. Поэтому вряд ли заметные доли доступной земли были уведены из-под носа крестьян.
Ключевую роль сыграло требование, чтобы кюре принес присягу на верность революционному правительству, и намерение заменить его чужаком в случае отказа. К присяге в этой области должны были привести в 1791 г. Практически все духовенство в будущих главных центрах контрреволюции не подчинилось, тогда как в соседних патриотических областях отказы возникали менее чем в половине случаев [Ibid., maps, p. 238, 240]. Новые священники, принесшие присягу и присланные из центра, вскоре в лучшем случае оказались изолированы среди враждебно настроенного населения, а в худшем – столкнулись с серьезной опасностью для жизни. Тем временем население собиралось на тайные мессы, некоторые из них служили в закрытых и заброшенных церквях, но чаще в амбарах и на открытых полях, там, где прихожан не могли заметить местные патриоты.
Тайные службы всегда преисполнены энтузиазма [Ibid., p. 252–257]. Именно здесь происходил разрыв с господствовавшим законным порядком. Единым махом общество, жившее в мире, принятом как данность, целиком перешло в мир контрреволюции. Попытка насильственного воинского призыва в 1793 г. стала всего лишь искрой в и без того взрывной ситуации. И тут мы подошли к концу нашей истории.
В революциях, а также в контрреволюциях и гражданских войнах возникает решающий момент, когда люди внезапно осознают, что они бесповоротно порвали с миром, который знали и принимали всю свою жизнь. В различных классах и людях эта мгновенная вспышка новой пугающей истины происходит в последовательные моменты коллапса господствующей системы. Возникают уникальные моменты и решения – штурм дворца, казнь короля, затем низложение революционного диктатора, – после которых возврат невозможен. Через эти деяния новые преступления становятся основанием новой легальности. Обширные слои населения становятся частью нового социального порядка.
Эти черты были общими для контрреволюции в Вандее и других насильственных социальных выступлений, даже если они были небольшого масштаба, в пределах прихода или коммуны. Что в случае с Вандеей кажется уникальным, так это простота трансформации господствующего социального устройства в деревне из легального и признанного порядка в восстание. В литературе я не нашел признаков распада прежнего общества на скитающихся индивидов и революционные толпы, а также создания новых революционных организаций и новых форм солидарности – процессов, которые коммунистам впоследствии удалось методом проб и ошибок использовать в своих целях. Тем не менее во многих своих чертах контрреволюция в Вандее предвещала то, что случилось, когда капитализм проник в домодерные крестьянские общества. Описание самого конфликта мы можем опустить, поскольку для нашего анализа важно то, что случилось до этого; достаточно сказать, что подавление контрреволюции стало самым кровавым внутриполитическим событием в драме французской революции. Вместо этого мы обратимся к общей оценке революционного террора, в который месть крестьян и месть крестьянам внесла огромный и трагический вклад.
7. Социальные последствия революционного террора
Опыт террора и в целом Французской революции дал сильный импульс влиятельному течению западной политической мысли, которая отвергает любые формы политического насилия. Сегодня многие образованные люди, похоже, все еще считают террор демоническим выплеском массового насилия, неразборчивого в выборе жертв, а затем и выражением слепой ненависти и экстремизма, даже особой утопической ментальности, лежащей в основе тоталитаризма XX в. Я попытаюсь показать, что эта интерпретация искажена и карикатурна.
Подобно всякой карикатуре, эта концепция содержит некоторые элементы правды, без которых итоговая картина не имела бы узнаваемого сходства с реальностью. Как показывает пример сентябрьских казней, в основном жертвы – несчастные люди, находившиеся в тюрьме, когда толпа пошла на ее штурм, – народное недовольство способно выплескиваться во внезапных актах беспорядочного мщения. Тем не менее бесстрастный анализ не может просто застопориться от ужаса в этой точке; необходимо установить причины такого поведения. С достаточной ясностью их можно увидеть в критической ситуации этого момента и в истории деградации и принуждения, которому подвергались массы людей из низов социальной иерархии. Выразить возмущение сентябрьскими убийствами и забыть ужасы, стоявшие за ними, – значит потерять беспристрастность. В этом смысле здесь нет никакой тайны. Но в то же время она есть. Позднее, перейдя к Индии, мы ясно увидим, что суровые лишения не обязательно всегда вызывают революционные восстания и уж точно не определяют революционную ситуацию. С этой проблемой придется подождать. В настоящий момент мы можем принять, что отчаяние и гнев народа были понятной реакцией на тогдашние обстоятельства.
Для того чтобы террор стал эффективным инструментом политики, т. е. для того, чтобы он приносил значительные политические результаты, народный порыв необходимо было подчинить некоторому рациональному и централизованному контролю. Этот порыв исходил в основном от санкюлотов. С самого начала в призывах к использованию гильотины было нечто большее, чем голое возмущение. Это был протест против рыночных отношений, приведших к невероятному обнищанию людей, и примитивный способ принуждения богатых спекулянтов к тому, чтобы они поделились накопленными богатствами. Хотя ситуация в среде крестьянской бедноты некоторое время напоминала положение городской бедноты, крестьяне не принимали значительного участия в организованном терроре 1793–1794 гг. Крестьянское насилие сыграло решающую роль во Французской революции, особенно в качестве силы, устранившей феодальные практики, но в основном на ранних этапах.
Как оказалось, народный и бюрократический импульсы частично совпали, а частично вступили в противоречие. Существенным событием стало то, что Робеспьер и Монтань, заимствовав большую часть программы санкюлотов, включая масштабный террор, попытались использовать последний в своих целях и вовремя повернули его против самих народных сил (подробнее см.: [Guérin, 1946]). В целом последствия были рационально предсказуемыми. Подробные исследования показывают, что террор в основном использовался против контрреволюционных сил и отличался наибольшей жестокостью там, где контрреволюция была наиболее сильна.[77] Конечно, встречались исключения и несправедливости. Но террор в своих главных проявлениях не был кровопролитием ради нездорового удовольствия.
Внутри Франции контрреволюционные силы имели две отчетливые географические базы – Вандею и коммерческие и портовые города Лион, Марсель, Тулон и Бордо. Контраст между этими двумя центрами контрреволюции проливает свет на социальный характер самой революции. Вандея была частью Франции, куда меньше всего проникли коммерческие и прогрессивные влияния; южные города – частью, куда они проникли больше всего. В Вандее, как и можно было ожидать, оказалось больше всего жертв террора. Ситуация на юге была почти противоположной, особенно в Лионе, где шелковая промышленность развилась до стадии, на которой место ремесленников занял зарождающийся современный пролетариат. В большей части южной Франции богатые коммерческие элементы в городах показали сильную склонность к сотрудничеству с дворянством и духовенством, которые надеялись использовать жиронду и федералистское движение в качестве отправной точки для реставрации монархии. Когда революция стала более радикальной, в некоторых городах возникло неустойчивое противостояние. Лион, Марсель, Тулон и Бордо попали под контроль богатых элементов, заключивших союз с высшими классами против революции. Возвращение этих городов революционными силами приобрело разные формы, в зависимости от местных обстоятельств и личностей. Оно прошло мирно в Бордо; в Лионе были жестокие сражения, после чего состоялся один из самых кровавых актов террора [Greer, 1935, p. 7, 101–103, 30, 36, 120].[78] Казни в Вандее и в портовых городах составляли, однако, лишь сравнительно малую часть красного террора в целом. Около 17 тыс. человек было казнено революционными властями. Нам неизвестно, сколько человек умерло в тюрьмах или как-то иначе – они также были реальными жертвами революции. По оценке Доналда Греера, в общей сложности от 35 до 40 тыс. человек могли потерять жизнь непосредственно в результате революционных репрессий – цифра, которую Лефевр считал вполне обоснованным предположением, хотя и не более чем таковым [Greer, 1935, p. 26–27, 37; Lefebvre, 1957, p. 404–405]. Ни один серьезный мыслитель не станет отрицать, что эта кровавая баня имела свои трагические и несправедливые аспекты. И все же при ее оценке необходимо держать в уме репрессивные стороны социального порядка, который ее спровоцировал. Господствующий социальный порядок всегда порождает трагическую меру бессмысленных смертей год за годом. Было бы интересно подсчитать, если такое вообще возможно, смертность при старом режиме от таких факторов, как голод и несправедливость. Наугад можно сказать, что вряд ли это число будет намного ниже пропорции 0,0016, которую дает оценка Греера в 40 тыс., разделенная на приблизительное число жителей – около 20 млн, если брать нижнюю оценку, по Грееру [Greer, 1935, p. 109]. Я думаю, оно будет значительно выше. Сами цифры открыты для обсуждения. Заключение, на которое они указывают, в меньшей степени спорно: распространяться об ужасах революционного насилия, игнорируя насилие «нормального» времени, – это предвзятое лицемерие.