Освальд Шпенглер - Закат Европы
Нам остается еще установить соотношение между морфологией всемирной истории и философией. Всякое подлинное историческое исследование является подлинной философией – в противном случае это просто муравьиная работа. Но философы старого стиля впадают всегда в тяжкое заблуждение. Они полагают, что их определения имеют неизменный характер; они думают, что мышление высшего порядка имеет свой вечный и неизменный предмет, что великие вопросы во все времена одни и те же и что они в конце концов когда-нибудь получат разрешение.
Но вопрос и ответ сливаются здесь воедино, и всякий великий вопрос, в основе которого уже лежит страстное желание совершенно определенного ответа, имеет исключительно символическое значение. Нет никаких вечных истин. Каждая философия есть выражение своего, и только своего, времени, и не существует двух эпох, перед которыми стояли бы одинаковые философские задачи, поскольку дело идет о настоящей философии, а не о никому не нужных академических упражнениях на тему о формах суждения или категориях чувства. Различие философских учений заключается не в том, что одни из них бессмертны, а другие преходящи, а в том, что одни из них были жизненными в течение известного времени, а другие никогда не были жизненными. Непреходящие философские истины – иллюзия. Существенны не они, а человек, который нашел в них свое отражение. Чем крупнее человек, тем истиннее философия – в том смысле, в каком мы говорим о внутренней истине великого произведения искусства, истине, совсем не зависящей от доказуемости и от отсутствия противоречий между отдельными положениями. В лучшем случае она может исчерпать собой и реализовать в себе все содержание эпохи и передать его дальнейшему развитию оформленным и воплотившимся в личность и идею. Научный костюм, ученая маска философии ничего здесь не решают. Нет ничего проще, как вместо отсутствующих мыслей создать систему. Но даже правильная мысль немного стоит, если она высказана глупцом. Значение какого-нибудь учения определяется степенью его необходимости для жизни.
Поэтому я считаю пробным камнем ценности какого-нибудь мыслителя его отношение к великим фактам своего времени. Только таким образом решается вопрос, кто перед нами: искусный конструктор системы и принципов, отличающийся начитанностью и ловко производящий дефиниции и анализы, или же выразитель души эпохи, которая сквозит в его произведениях и интуициях. Философ, который не схватывает действительности и не господствует над нею, никогда не будет первоклассным философом. Досократики были купцами и политиками высокого стиля. Платону едва не стоила жизни его попытка осуществить в Сиракузах свои политические идеи. Тот же самый Платон открыл ряд геометрических теорем, которые позволили Эвклиду построить систему античной математики. Паскаль, которого Ницше знал только как «надломленного христианина», Декарт, Лейбниц были первыми математиками и техниками своего времени.
Как раз здесь я усматриваю сильное возражение против всех философов последнего времени. Им не хватает серьезной роли в действительной жизни. Никто ни одним делом, ни одной могучей мыслью не оказал решающего влияния на высшую политику, на развитие современной техники, путей сообщения, народного хозяйства и вообще на какую-нибудь область «большой жизни». Никто из них не оставил ни малейшего следа в математике, физике, государственных науках, чего нельзя сказать даже еще о Канте. Смысл этого станет для нас понятен, если мы бросим взгляд на другие эпохи. Аристотель в своем сочинении об афинском государстве обнаружил тончайшее понимание социально-политической ситуации, зарождающегося эллинизма. Он мог бы с большим успехом, подобно Софоклу, управлять финансами в Афинах. Гете, министерская деятельность которого была образцовой и которому, к сожалению, недоставало лишь большого государства как поприща для его деятельности, проявил интерес к проведению Суэцкого и Панамского каналов, довольно точно предсказал срок их постройки и их торговое значение. Его всегда занимала хозяйственная жизнь Америки, ее воздействие на старую Европу и начавшийся рост машинной промышленности. Гоббс был одним из авторов обширного плана захвата Англией Южной Америки, и если дело не пошло тогда дальше занятия Ямайки, то все же ему принадлежит слава быть одним из творцов английского колониального государства. Лейбниц, несомненно самый мощный ум в западноевропейской философии, основатель дифференциального исчисления и analysis situs, разъяснил Людовику XIV в меморандуме, написанном с целью облегчения политического положения Германии, значение Египта для французской мировой политики. Его мысли настолько опередили время (1672), что впоследствии существовало убеждение, что Наполеон использовал их для своей экспедиции на Восток. Лейбниц уже тогда доказал то, что со времени Баграма становилось все более и более ясным для Наполеона, а именно что завоевания у Рейна и в Бельгии не могут надолго улучшить положение Франции и что Суэцкий перешеек будет когда-нибудь ключом к владычеству над морем. Без сомнения, Людовик XIV не дорос до глубоких политических и стратегических соображений Лейбница.
Если после людей такого размаха мы обратим свой взгляд на современных философов, то нам станет стыдно. Какие ничтожные личности! Какая будничность духовного и практического горизонта! Не возбуждает ли жалости одна мысль о них в роли государственных деятелей, дипломатов, крупных организаторов или руководителей какого-нибудь большого колониального, коммерческого или транспортного предприятия? Этот недостаток практических способностей не служит, однако, признаком внутренней сосредоточенности, а свидетельствует лишь о легковесности. Тщетно я озираюсь и ищу, кто из них создал себе имя хотя бы одним глубоким и прозорливым суждением по какому-нибудь коренному вопросу современности. Я не нахожу ничего, кроме мнений, которые способен высказать всякий провинциал. Когда я беру в руки книгу какого-нибудь современного мыслителя, то я спрашиваю себя, что думает он вообще (оставляя в стороне его профессорскую или узкопартийную болтовню, свойственную уровню журналиста средней руки, которую можно найти у Гюйо, Бергсона, Спенсера, Дюринга, Эйкена): я задаюсь вопросами, каковы его мнения о мировой политике, о великих проблемах мировых городов, о капитализме, о будущем государстве, об отношении техники к последним периодам цивилизации, о русском вопросе, о науке вообще. Гете понимал бы и любил бы все это. Ни один из живущих теперь философов не вносит этих проблем в свой кругозор. Я опять повторяю: все это не есть содержание философии, но это есть несомненный симптом ее внутренней необходимости, ее плодотворности, ее символического значения.
Не следует создавать себе иллюзии относительно значительности этих отрицательных результатов. Очевидно, утерян всякий смысл философской деятельности. Ее смешивают с проповедью, агитацией, фельетоном или научной специальностью. С горизонтов орла мы опустились до горизонта лягушки. Дело идет не более и не менее как о вопросе, возможна ли вообще, сегодня или завтра, настоящая философия. Если нет, то лучше стать огородником или инженером, чем-нибудь истинным и реальным, вместо того чтобы под предлогом «нового подъема философского мышления» пережевывать избитые темы, и лучше сконструировать авиационный мотор, чем новую и совершенно излишнюю теорию апперцепции. Поистине жалкая участь еще раз и чуть-чуть на иной лад, чем это делали сотни предшественников, формулировать понятие воли и психофизического параллелизма. Быть может, это «специальность», но никак не философия. Лучше совсем молчать, чем говорить о том, что не захватывает до самой глубины всей жизни данной эпохи и не переворачивает ее. Что возможно было вчера, в этом сегодня по меньшей мере нет необходимости.
Я люблю глубину и тонкость математических и физических теорий, по сравнению с которыми теории эстетики и физиологии только жалкое кропательство. За великолепные, ясные, высокоинтеллектуальные формы быстроходного парохода, сталелитейного завода, прецизионной машины, а за тонкость и изящество некоторых химических и оптических манипуляций я отдам всю стильную дребедень современной художественной промышленности вместе с живописью и архитектурой. Я предпочитаю римский акведук всем римским статуям и храмам. Я люблю Колизей и исполинские своды Палатина за то, что они бурой массой своей кирпичной конструкции являют нашим глазам настоящий Рим – изощренный практический ум римских инженеров. Они были бы для меня безразличны, если бы до сих пор сохранилась пустая и наглая мраморная пышность цезарей, с ее рядами статуй, фризами и перегруженными архитравами. Бросьте взгляд на реконструкции императорских форумов: вы увидите нечто вполне соответствующее современным всемирным выставкам, навязчивое, громоздкое, пустое, нечто одинаково чуждое как греку времени Перикла, так и человеку эпохи рококо, нечто претенциозное по материалам и размерам, нечто подобное тому, о чем красноречиво говорят развалины Луксора и Карнака времен Рамзеса II, этого египетского «модерна» 1300 года до Р. X. Настоящий римлянин не напрасно презирал «Graeculum histrionem», этого «художника» и «философа» на почве римской цивилизации. Искусства и философия в эту эпоху больше не существуют; они были исчерпаны, использованы, излишни. Это подсказывал римлянину его инстинкт реальной жизни. Один римский закон имел больше значения, чем вся тогдашняя лирика и школьная метафизика. И я утверждаю, что в наши дни в ином изобретателе, дипломате и финансисте таится лучший философ, чем во всех тех, кто занимается плоским ремеслом экспериментальной психологии. Такое положение постоянно повторяется на определенной ступени истории. Было бы бессмысленно, если бы талантливый римлянин, вместо того чтобы в качестве консула или претора предводительствовать войскам, организовывать провинции, строить дороги и города или стремиться к тому, чтобы быть «первым в Риме», вздумал ломать себе голову в Афинах или Родосе над каким-нибудь новым оттенком послеплатоновской академической философии. Естественно, что этого никто и не делал. Это не отвечало направлению эпохи и могло прельщать лишь людей третьего разряда, всегда проникнутых духом времени позавчерашнего дня. Очень серьезный вопрос, настала ли уже для нас эта стадия или еще нет.