Александр Панченко - О русской истории и культуре
Другой путь расчета со средневековой трактовкой смеха и со скоморохами как его «иереями» состоял в идеологической реабилитации и конституировании смеха. Это путь Петра I. Среди его военных, административных и прочих реформ была и «реформа веселья». Современники преобразователя это понимали, но потомство забыло, ибо забыло о принципиальной разнице между ролью смеха в культуре православного средневековья и в культуре новой России. Источники не оставляют сомнений, что «реформа веселья» была акцией первостепенной и для традиционной аудитории весьма болезненной.
И. Голиков, почтительный апологет своего «знаменитого предмета», начал «Деяния Петра Великого» с разбора предъявлявшихся Петру обвинений, а именно с перечисления и опровержения «Страленберговых нареканий». [Голиков, 1–136 («тема веселья» — с. 3, 14–17)] [104]. Среди них были весьма серьезные, касавшиеся Петра как государя и человека, — фаворитизм (§ 1), учреждение Тайной канцелярии (§ 9), жестокость и неправедность судов (§ 14), сыноубийство (§ 19). В этом перечне находим и «славление его величества о святках, к коему присоединял первого достоинства бояр» (§ 16). Имеются в виду, конечно, «всешутейший собор» и родственные ему предприятия. Надлежит выяснить, почему они попали в один ряд с явлениями, бесконечно далекими от смеха.
Апология И. Голикова по §16 сводится к следующему: просветитель России старался отменить, уничтожить, искоренить нелепые старинные обычаи и обряды. Петру были несносны святки, когда все «увольнялися как от должностей, так и от работ», в церковь не ходили, а проводили время в праздности, игрищах и пьянстве. Согласно И. Голикову, Петр прибег к оружию смеха, «употребил тот же самый обряд обращением оного в посмеяние и приведением… в стыд. Он одевал надменнейших из бояр в старинное богатое платье и под разными названиями водил их по знатным домам для славливания; а хозяева сих славелыциков, возглашающих им многолетие, и должны были, по старому обычаю, потчевать крепкими напитками… <…> Молодые же офицеры приговаривали, чтоб „все допивали; ибо так делали отцы и деды ваши, а старые–де обычаи вить лучше новых”».
Объяснение И. Голикова любопытно с методической стороны: петровское «шумство» трактуется не как монаршее развлечение, не как прихоть, озорство или слабость, но как культурная акция. Объяснение И. Голикова односторонне: оно учитывает лишь негативный смысл акции (Петр осмеивает ненавистную старину). Конечно, полемический и сатирико–пародийный аспект «всешутейшего собора» крайне важен. Очевидна его связь с уничтожением патриаршества и вообще с подавлением Церкви самодержавным государством. Однако не менее важен аспект позитивный, культуртрегерский. «Всешутейший собор», ассамблеи функционировали в самые тяжелые годы Северной войны. Значит, с точки зрения Петра, они были необходимы и полезны. В чем состояла их польза? Не в борьбе с бездельем и неблагочестием, как думал И. Голиков, у которого концы с концами явно не сходятся. Петр противопоставил старинной праздности какую–то «новую праздность». Ясно, что ей присваивалось качество культурной ценности. Это и нужно истолковать.
Петровская эпоха — это эпоха глубокого культурного расслоения и соответственно культурного «двуязычия» [см. Успенский, 1976, 291] [105]. Та часть общества, которая не хочет или не может порвать с традицией, пользуется языком православного средневековья (в национальном его изводе). Великороссы во главе с Петром, составившие партию реформ, этот язык, разумеется, понимают, но третируют его как устарелый и негодный, противопоставляя ему язык европейской постренессансной культуры. Поэтому многие из петровских акций поддаются двоякому описанию и толкованию. Покажем это на примерах, касающихся календарных изменений и нового монаршего титула. Реформа летосчисления и новая титулатура произвели ошеломляющее впечатление на людей древнерусского воспитания и легли в основу легенды о Петре–антихристе [106].
В середине декабря 1699 г. (7208–го по привычному для Руси счету от сотворения мира) Петр издал указ о перемене календаря, о непременном праздновании 1 января «нового года и столетнего века». В этот день в Москве были устроены пышные торжества. Царь со всем двором был на молебствии в Успенском соборе. Служил митрополит Стефан Яворский, признанный вождь «латинствующих», который произнес проповедь о нужде и пользе перемены летосчисления. Реакция традиционалистов была резко отрицательной, почти апокалиптической. Прошло четыре месяца с «новолетия» 1 сентября. Выходило, что Петр «убил» год, посягнул на самое время или, как писал поздний старообрядческий комментатор, «число лет Христовых истребил, а янусовския ложныя проявил» [107].
Понимал ли Петр, на каком языке обсуждают календарную реформу его старозаветные подданные? Естественно, понимал, хотя бы потому, что речи на этом языке ему пришлось выслушивать в ходе розыска о последнем стрелецком бунте (розыск продолжался и после 1 января 1700 года) [Буганов, 397–407]. Петр знал, что стрельцы хотели не только перебить бояр, но и «вырубить Кукуй»; что царя в тягловой среде многие считают недостойным престола, ибо царь — не истинный, подменный, «немчин», сын Лефорта и т. п. [см. Голикова; Чистов, 91–124], что традиционалисты ожидают светопреставления и год 1699–й в этом смысле особый [108]. Видимо, «глас народа» заставлял Петра торопиться. Иначе трудно понять, отчего обошлось без дискуссий относительно реального рубежа «столетнего века», без конкуренции между 1700 и 1701 гг. Видимо, Петру важно было «убить» именно 1699 г., заглушить «глас народа» колокольным звоном всех московских церквей, барабанным боем и музыкой шедших поутру 1 января в Кремль воинских частей, пушечной пальбой, треском фейерверков и потешных огней, шумом дворцового бала и народного гулянья у трех по этому случаю сооруженных триумфальных ворот, где были выставлены столы с едой и бочонки с вином и пивом.
Всякий праздник есть манифестация некоей соборной или частной идеи, весомое культурное высказывание, приглашающее, а в нашем случае понуждающее (под страхом наказания) к единодушию. Устанавливаемый впервые, всякий праздник непременно отрицает старую традицию и кодифицирует традицию новую. Ясно, что изменение календаря имело самое прямое отношение к европеизации Руси. Хронологически оно обрамлялось идеологически маркированной травестией — острижением брад и переодеванием высших сословий в европейское платье — и массовой посылкой недорослей на выучку в западную школу. Российский календарь приводился в соответствие с западноевропейским — впрочем, не вполне, так как Петр сохранил юлианский счет, невзирая даже на Правобережную Украину и Западную Белоруссию, которые чуть ли не век тому назад познакомились с григорианской системой. Это могло быть уступкой традиционалистам или заботой о соблюдении национальной особности.
Чрезвычайно весома и нова (на это, кажется, не обращали достаточного внимания) мысль о «столетнем веке». Календарь принадлежит к обиходному слою культуры, хотя в лето от сотворения мира 7208–е календарь стал на Руси событием и проблемой. Календарь — это аксиоматика, которая принимается на веру и не подлежит проверке. Петр вводит в русский обиход две непривычные для традиционалистов аксиомы: 1) цивилизационное, гуманитарное понятие времени, автономного от провиденциальных и конфессиональных трактовок [109]; 2) понятие столетия как историософского отрезка, Западом давно используемое (еще в античном Риме был жанр «стихов на столетие», carmen saecularis), но для России чужое или, по крайней мере, нейтральное. Saeculum — это не просто хронология. Слово многозначно, как многозначна идея. Слово ориентирует на секуляризацию, на неповторимый «дух времени», на динамическую мирскую культуру, на будущее. «Птенцы гнезда Петрова» ощущали себя людьми нового века, который впоследствии назовут веком Разума и веком Просвещения.
Что на языке православного средневековья значит титул «Отец Отчества», принятый Петром в 1721 г., показал Б. А. Успенский: этот титул «мог быть применен только к архипастырю — архиерею, и прежде всего к патриарху. И действительно, так назывались вселенские патриархи (константинопольский и александрийский). Поскольку… официальное принятие этого титула совпало с упразднением патриаршества и с последующим объявлением монарха „крайним Судией” Духовной коллегии, постольку указанное наименование могло восприниматься в том смысле, что Петр возглавил Церковь и объявил себя патриархом» [Успенский, 1976, 287–288]. Адекватность этой интерпретации, подтверждается старообрядческими текстами [110].
Но на «языке Петра», который старосветские подданные не понимали [111], слова «Отец Отечества» значили нечто совсем иное. В ренессансной и постренессансной Европе это была не просто античная реминисценция (Pater Patriae). «Отец Отечества» — идеальный монарх, цивилизатор, опекун национальных усилий и национального творчества. «Вся твоя и дела и деяния, просветлейший монархо, дивная воистину суть. Дивне презираеши светлость и велелепие царское, дивне толикие подъемлеши. труды, дивне в различный себе вовергаеши беды и дивне от них смотрением Божиим спасаешися, дивне и гражданский, и воинския законы, и суды уставил еси, дивне весь российский род тако во всем изрядно обновил еси», — говорил Петру 24 июля 1709 г. в Киевской Софии Феофан Прокопович [Феофан Прокопович, 36–37]. Это своего рода комментарий к формуле «Отец Отечества», ибо именно так назван царь и сочиненном по тому же поводу «Епиникионе»: «На Отца Отечествия мещеши меч дерзкий! / О племя ехиднино! О изверже мерзкий!» [Феофан Прокопович, 210]. Поскольку «Епиникион» был создан сразу в трех версиях: славянской, латинской и польской, постольку Петр в нем именовался также Pater Patriae и Ojciec Ojczyzny. Это автоматически вызывало западнические ассоциации, отсылало к распространенным в польско–латинской публицистике рассуждениям об идеальном монархе. ,·