Огюстен Кошен - Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции)
37
христианина. Но когда дело наконец пошло, когда субъект полностью вверился социальной ориентации, занял свое место в государстве туч, сосредоточился на пустоте и чувствует, как вырастают у него философские перья, — как упоительно оставить тогда землю и взлететь над оградами и крепостными стенами, над шпицами соборов! Ничто перед ним не закрыто, потому что все открыто к небу. Как ребенок, который обрывает цветы с клумбы, чтобы воткнуть их у себя в песочнице, он влезает повсюду и косит подряд обычаи, верования и законы. Понятно, что он не упустил случая нарвать столько старых и почтенных цветов, что этот букет казался красивым в первый вечер, поскольку цветы не сразу умирают, и что на следующий день от этих писаний осталась лишь кучка бумаги.
Но если в положении дикаря-философа есть свои приятные стороны, то имеются также свои повинности, самая тяжелая из которых — общественное порабощение; адепт телом и душой принадлежит обществу, которое его воспитало, и он не может больше жить, как только выходит оттуда; его образ мыслей, такой свободный от реальности, разбивается от первого же контакта с практикой; ибо своей свободой он обязан лишь той изолированности, где он обитает, пустоте, в которой его держит Работа. Это тепличное растение, которое невозможно пересадить в открытый грунт. Философы всегда проигрывают, будучи увиденными поодиночке, вблизи и в деле: Вольтер почувствовал это на собственной шкуре с Фридрихом Великим, Дидро — с Екатериной II, мадам Жоффрен — со Станиславом.
Но, на их счастье, они инстинктивно чувствуют опасность, чувствуют тем более живо, чем более
38
они увлечены, чем более они «заблуждаются в пустоте», как говорил отец Мирабо о своем сыне; и именно всей этой своей слабостью, всем своим ничтожеством держатся они за это государство слов, которое одно придает им значение и вес.
Обычно говорят: партийный дух, сектантский фанатизм; это значит недооценивать их. Партийный дух — еще один способ веры в программу, в вождей, и он настолько же противоречит собственному сознанию, инстинкту самосохранения. У философа это сознание, этот инстинкт живут сами по себе: он не знает ни догм, ни вождя. Но общество от этого не проигрывает: как старая сова из басни, которая отрывает лапки своим мышам, оно его держит его же свободой, отрицательной свободой, которая помешает ему жить в другом месте; такая цепь прочнее любых законов.
Эту-то связь и называют гражданским чувством, и называли патриотизмом во Франции в течение нескольких лет революции, когда реальная родина и «общественная» родина имели одни границы и одних врагов, — вы знаете — это был недолговечный альянс; последняя (общественная родина) расширилась — она стала интернационализмом и не сохранила признательности к стране, давшей ей на какое-то время приют.
Нет более могущественных уз, нежели эти, — ибо они обладают блеском добродетели (служение обществу) и грубостью эгоизма (следование своему непосредственному интересу). И вот еще одна из ситуаций, которые порождаются общественным делом и в которых воля субъекта — ничто. Общество сориентировало его рассудок в другую сторону, нежели в реальности, и оно же связывает его с братьями всей силой своей заинтересованности;
39
поскольку оно сформировало его ум, оно распоряжается и его волей.
Этот факт надо отметить, так как он оправдывает принцип новой морали: что полезно — то хорошо, и что разумно — то истинно. Существует, точно существует некоторое государство, где основа привязанности — эгоизм, где личное благо неотделимо от общего блага. Раз так — то зачем учителя, авторитеты? Какая надобность навязывать их людям, которых так легко убедить? Зачем требовать жертвы там, где заинтересованность приведет прямо к цели? Вот так и осуществилась вторая из так называемых философских утопий — об общественной выгоде. Вот секрет странного братства, которое объединяет этих эпикурейцев и скептиков, Вольтера и д'Арженталя, д'Аламбера и Дидро, Гримма и Гольбаха или, скорее, привязывает самыми их изъянами к их интеллектуальной родине. Этот факт отражен в знаменитом философском мифе о возникновении общества в результате слабости людей, которая сближала их для совместной защиты. Нельзя придумать ничего более ложного о реальных обществах, рожденных энтузиазмом и силой, во вспышках огня на Синае, в крови мучеников и героев. Но зато и нельзя вернее сказать об интеллектуальном обществе, которое мы описали. Братья рассказывают нам только свою историю, подобно упомянутому дикарю — это только их портрет. Такова природа нового общества, что союз здесь основывается на том, что в другом месте его бы разрушило: на материальных силах, на силе эгоизма и бездеятельности.
Это замечательно выражают масонские символы: Соломонов храм, инструменты архитектора и прочее. Град облаков — это здание, а не живой
40
организм; его материалы инертны, сбалансированы, сложены по определенным правилам, по объективным законам. XVIII век еще допускал вмешательство великого архитектора, вольтеровского «часовщика», некоего законодателя, располагающего по определенным законам человеческий материал. Современное масонство упраздняет этот персонаж и правильно делает: социальный закон — это закон имманентности, он самодостаточен, и этой пародии на Бога здесь уже нечего делать.
Мне не нужно говорить вам, как этот могучий союз открылся миру, как малое государство вступило в борьбу с большим, так как в этом случае я бы вышел за пределы моей темы: здесь мы касаемся второго этапа прогресса просвещения, того момента, когда философия становится политикой, ложа — клубом, а философ — гражданином.
Я расскажу вам лишь об одном из последствий, о том, которое более всего приводит в замешательство, когда о нем не знают: завоевание непосвященной публики, ее общественного мнения, философизмом. Последний для этого располагает более мощным оружием, нежели обычные средства пропаганды: благодаря отсутствию в союзе учителей и общественных догм, он в силах привести в движение ложное общественное мнение, более шумное, единодушное, всеобщее, нежели истинное общественное мнение, и поэтому, как заключает публика, — более правильное. Действуя не сам, как демагогия, а за счет увлеченности и согласованности клаки, дешевых декораций и игры актеров, философизм срывает аплодисменты за дурной спектакль. Эта клака, этот персонал обществ так хорошо выдрессирован, что от этого даже становится искренним; все так хорошо рассеяны по залу, что сами друг
41
друга не знают, а каждый из зрителей и их принимает за публику. Клака имитирует размах и единство большого движения мысли, не теряя при этом спаянности и повадок шайки.
Да, никакие доводы или соблазны не действуют на общественное мнение так, как его же собственный фантом. Каждый подчиняется тому, что считает одобренным всеми. Общественное мнение подражает своей подделке, и из иллюзии рождается реальность. Так без таланта, без риска, без опасных и грубых интриг, благодаря одному лишь свойству своего союза, малое государство заставляет говорить по своей указке общественность большого, губит добрые имена и заставляет рукоплескать скучным авторам и книгам, если они принадлежат к нему, к малому государству. Оно не упускает случая сделать это. Сегодня трудно понять, как мораль Мабли, политика Кондорсе, история Рейналя, философия Гельвеция — эти пустыни бесцветной прозы — могли выдержать издание и найти хоть десяток читателей; но, однако, их все читали, по крайней мере, покупали книги и говорили о них. Скажут: мода. Легко сказать. Как понять это пристрастие к ложному пафосу и к тяжеловесности в век изящества и утонченного вкуса?
Я считаю, что разгадка в другом. Все эти авторы — философы, а философия царствует над общественным мнением по праву победителя; общественное мнение — это ее собственность, ее настоящий раб; она заставляет его вздыхать, жаловаться, восхищаться или молчать, в зависимости от своих целей. Вот где источник заблуждений, в которых историки, а тем более современники, быть может, не совсем разобрались. Он набрасывает тень скепсиса на славу многих философов, даже на гений
42
некоторых «законодателей», на умы некоторых эрудитов и даже на репутацию последних салонов.
Я рассказывал вам об энциклопедистах не будучи их почитателем, и вы не очень удивитесь, если я закончу кощунством. Речь идет не об эшафоте Людовика XVI, не о разоренной Франции, не об уничтоженной вере — это старые, безобидные, избитые фразы. Моя дерзость идет дальше: я не раз был близок к тому, чтобы спросить себя: было ли в конце концов такое расхождение между остроумием последних салонов и напыщенностью первых лож, не царило ли в очаровательном маленьком королевстве вкуса уже больше одного болвана-республиканца и не хотелось ли подчас зевать, начиная с 1770 г., даже в салоне мадам Неккер, даже у мадам Жоффрен?