Мир как воля и представление. С комментариями и иллюстрациями - Артур Шопенгауэр
Феномен сострадания знаменует собой «переворот воли», ее «обращение»; воля отворачивается от жизни и в конце концов может превратиться в «квиетив»; при этом сострадание только открывает «дверь в свободу», и, прежде чем наступит окончательное самоотрицание воли, она должна быть сломлена величайшим личным страданием.
Освобождение от воли к жизни, по Шопенгауэру, возможно на пути «мужественной резиньяции», то есть деятельного поддержания человеком в себе того состояния единения со всем миром, которое открылось ему в момент нравственного прозрения. Последовательная борьба за удержание приобретенного смысла жизни — путь аскетического подвига в святости. В образе аскета и святого человек предстает не как завоеватель мира, а как его «победитель».
Итак, в страдании как необходимой сущностной характеристике жизни обнаруживается идеальная подоплека: наше личное страдание и приобщенность к чужому страданию открывает для нас собственное предназначение, свидетельствуя о смысловой упорядоченности мира, о его глубинном моральном значении. Шопенгауэр считает, что, поскольку преисполненность жизни страданием, придающим ей сходство с «делом рук дьявола», приводит одновременно к очищению, освобождению от воли к жизни, постольку в страдании следует видеть еще и «средство милосердия», которое направлено на наше подлинное благо. И здесь мы сталкиваемся с двусмысленностью шопенгауэровской этики и всей его философии в целом.
В чем же состоит двусмысленность учения Шопенгауэра? Дело в том, что он — принципиальный противник мировоззрения, основанного на признании Божественного промысла, который в конце концов все направляет к высшей цели, к благу. Но результатом его собственного истолкования морали, как мы убедились, вроде бы является возможность понимания мировой воли в качестве такого провиденциального миро- и благоустрояющего духовного принципа.
Логика шопенгауэровского миропонимания, таким образом, — логика подведения смыслового, ценностного основания под мироздание. В сущности, Шопенгауэр основывает свое мировоззрение на следующей оценке: на признании необходимости для человека осуществить свое моральное предназначение, необходимости привнесения в мир «человечности» как того, что исключается самой структурой этого мира, — именно так может быть истолковано шопенгауэровское понимание нравственной свободы как совершенно иного, нежели физический, порядка бытия, не совпадающего, однако, и с понятием произвола (прямо противоположного ему). Причем, по Шопенгауэру, необходимость эта заложена в самой первооснове бытия, воле. И здесь-то мы и сталкиваемся с той двусмысленностью, о которой шла речь выше. С одной стороны, по Шопенгауэру, «мы сами деятели своих деяний»; нет первой причины и последней цели, не существует Провидения. С другой стороны, изначальная воля как бы программирует необходимость и возможность морального освобождения человека.
Итак, духовная потребность человека, потребность в исполнении им своего морального предназначения, превращается у Шопенгауэра в объективную идеальную первооснову мира, определяющую содержание мировых событий. Но тогда чем принципиально отличается его концепция от послекантовского идеализма? Существенное различие состоит в том, что Шопенгауэр индивидуализирует связь человека с мировым духовным началом. Последнее означает, во-первых, что о предопределении содержания событий со стороны духовного начала можно говорить только в том смысле, что жизнь в мире имеет искупительный смысл, но отнюдь нельзя считать, что события направлены к достижению некоего высшего состояния этого мира, который, по Шопенгауэру, остается неизменным в своих отрицательных характеристиках; во-вторых, то, что, согласно Шопенгауэру, идеальная структура мира, моральный миропорядок, существует не самостоятельно, вне зависимости от человеческой воли, а сопряжен с ней: его объективность (необходимость и всеобщность) открывается только через «обращение», моральный переворот этой воли, и потому самый уникальный акт такого обращения приобретает бытийную, а не индивидуальную только значимость, означает переворот в самом бытии.
Том второй, содержащий дополнения к четырем книгам первого тома
Глава 44. Метафизика половой любви
Мы привыкли видеть, что поэты занимаются преимущественно изображением половой любви. Она же обыкновенно служит главной темой всех драматических произведений, как трагических, так и комических, как романтических, так и классических, как индусских, так и европейских; не в меньшей степени является она сюжетом гораздо большей части лирической поэзии, а равно и эпической, в особенности, если причислить к последней те превеликие груды романов, которые уже целые столетия ежегодно появляются во всех цивилизованных странах Европы с такою же регулярностью, как плоды земные. Все эти произведения в своем главном содержании не что иное, как многосторонние, краткие или пространные описания половой страсти. И самые удачные из этих изображений, как, например, «Ромео и Джульетта», «Новая Элоиза», «Вертер», заслужили себе бессмертную славу. Если же Ларошфуко полагает, что со страстной любовью дело обстоит так же, как с привидениями, о которых все говорят, но которых никто не видел, и если Лихтенберг в своем очерке «О могуществе любви» тоже оспаривает и отрицает реальность и естественность этой страсти, то это с их стороны — большое заблуждение. Ибо невозможно, чтобы нечто природе человеческой чуждое и ей противоречащее, т. е. какая-то с потолка взятая гримаса и шутка, постоянно и неустанно вдохновляло поэтический гений и в его созданиях находило себе неизменный прием и сочувствие со стороны человечества: без правды не может быть художественной красоты:
Rien n’est beau que le vrai; le vrai seul est aimable.
(Boileau)[59]
Но, бесспорно, и опыт, хотя и не повседневный, свидетельствует о том же, т. е. о том, что желание, имеющее обыкновенно характер живой, но все еще преодолимой склонности, при известных условиях может перерасти в страсть такого накала, которая своей мощью превосходит всякую другую, и объятые ею люди отбрасывают прочь любые соображения, с невероятной силой и упорством преодолевают все препоны и для ее удовлетворения не задумываются рисковать своей жизнью и даже сознательно отдают эту жизнь, если желанное удовлетворение оказывается для них абсолютно недостижимо. Вертеры и Джакопо Ортизи существуют не только в романах; каждый год Европа может насчитать их, по крайней мере, с полдюжины; «sed ignotis perierunt mortibus illi»[60], ибо страдания их не находят себе другого летописца, кроме чиновника, составляющего протокол, или газетного репортера. Но читатели судебно-полицейских известий в английских и французских газетах могут засвидетельствовать справедливость моего указания. А еще больше число тех, кого эта страсть доводит до сумасшедшего дома. Наконец, каждый год бывает один-два случая совместного самоубийства какой-нибудь любящей, но силою внешних обстоятельств разлучаемой пары; при этом, однако, для