Мой Бердяев - Наталья Константиновна Бонецкая
Имея в виду Штейнера, Бердяев утверждал в книге 1916 года: «Гносеология оккультизма совершенно не разработана»[303]. Однако, внимательно читая «Как достигнуть…», приходишь к однозначному выводу, что «гносеология оккультизма» есть своеобразный диалогизм, что оккультное, по Штейнеру, познание – это общение с невидимыми существами. Но именно «общение» – главная гносеологическая категория и позднего Бердяева. В книге 1934 года «Я и мир объектов» он вскользь – ибо занимается общением очевидно субъект – субъектным – заявляет о возможности общения также и «с животными, с растениями, с минералами», которое «не есть объективация», т. е. познание позитивное, естественнонаучное. «Тут раскрывается возможность иных путей познания», – замечает Бердяев[304]. Не имеет ли в виду философ – экзистенциалист, гностик по натуре, медитативный путь антропософского познания, известный ему по «лучшей книге Штейнера – „Как достигнуть познания…“»[305]? Во всяком случае, поздний Бердяев, по принципиальным для него причинам отвергнувший антропософию, не перестал отдавать ей должное. Штейнер так и остался для Бердяева неразрешенной проблемой, большим вопросительным знаком.
Глава 5. Бердяев – гностик
«…Его тайна – ненависть к плоти.»
Евгения Герцык. Бердяев[306]
1. Гностицизм и гностики
Гностицизм, как известно, это пестрое идейное течение начала христианской эры, возникшее из смешения прежних языческих и новых христианских воззрений. Гностики претендовали на обладание неким знанием о невидимом мире – мире природных духов и душ, которое они противопоставляли вере Церкви, находящейся в начале своего становления. Как это ясно уже для нас, человеку исторически предстояло освободиться от роковой власти над ним стихийных сил природы и в конце концов возобладать над ней. Благодаря прививке иудаистского единобожия, человек эпохи эллинизма мало – помалу переставал считать реальностью сонмы языческих божеств. Маги, всякого рода иерофанты и мистагоги теряли свое влияние, – у людей как бы атрофировалась способность к прежним мистическим созерцаниям. Сфера духа утратила опытную достоверность, сделавшись предметом веры. «Есть же вера вещей обличение невидимых» (Евр. 11, 1): свои «лики» невидимые существа открывают человеку, «обличаются», только как объекты его веры, но не непосредственного опыта. Борьба последователей апостола Павла, апологетов веры, с гностиками была борьбой за учение Церкви – за божественные имена и священную историю, за теистические догматы. Победи в ней гностики, новая религия почитала бы Демиурга, Софию в двух ипостасях и прочие мифические существа[307]. Но многочисленные гностические направления были выдавлены из церковного mainstream’а, – гностицизм был в конце концов осужден в качестве ереси, тайное знание о «последних» вещах ушло в подполье европейского сознания.
Археологический пафос второй половины XIX века вызвал к новой жизни, казалось бы, забытые реалии. В русском Серебряном веке также наметились «возрожденские» тенденции – синтез христианских и языческих начал в «новом религиозном сознании». В видéниях Владимира Соловьёва воскресла гностическая София. В салоне Вяч. Иванова оргиастически вызывали Вакха – Диониса: полагали, что его тайнозрителем был Ницше, христианин будто бы нового типа. Мережковский вначале увлекался элевзинскими богинями – веря, что тем самым следует за пророком Матери Земли Достоевским. Впоследствии же, идя до конца в своей неоязыческой страсти, он не только призывал учиться у древних поклонников египетского Озириса и вавилонского Таммуза, но и искал лик андрогинного «страдающего бога» Атлантиды – европейского прабожества, предка всех страдающих богов, включая Христа. – При этом апеллировали к опыту, духовному ви́дению: считали за пророков великих писателей, философов, отречённых мистиков и сектантов. Так возникла почва и для возрождения гностицизма, – русские теоретики всерьез стали претендовать на статус гностиков.
Гностический тип человека отличается неприятием видимого мира, лежащего во зле; материи, обреченной на смерть; телесности, провоцирующей грех. Чтобы достигнуть реального познания высших миров, надо встать на путь отвержения наличной действительности. Разумеется, это путь не для всех; однако кое-кто – гностик от природы. Таковым осознавал себя Бердяев, именовавший себя также «мистиком», «теософом» и «метафизиком», вкладывая в последнее понятие древнейший – аристотелевский смысл[308]. Отвращение от мира – первичная и главная бытийственная интуиция Бердяева. «Я изначально чувствовал себя попавшим в чуждый мне мир», – душой, как бы ниспавшей «из высшего мира в низший» подобно душам орфиков; «Я боролся с миром ‹…› как человек, которому мир чужд и от власти которого он хочет освободить себя»; «Неукорененность в мире ‹…› есть глубочайшая основа моего мироощущения» и т. д.[309] – вариации данной мысли в трудах Бердяева бесконечны. Вражда к миру Бердяева была, в частности, болезненным отвращением к веществу как таковому – «брезгливостью ко всему, связанному с плотью мира, с материей»: «отталкиванием от физиологических функций организма» – еды, плотской любви, всяческих запахов т. наз. «жизни», в которой Бердяев участвовать отказывался. Брезгливость была вообще одним из бердяевских экзистенциалов: «Я прежде всего человек брезгливый».
Но вот что интересно. Казалось бы, в лице Бердяева перед нами монашеский тип. И действительно, в свой православный период (это 1907 – 1908 годы) мыслитель признавал, что в нем «есть несколько капель крови восточного монаха»[310]. Однако свое духовное задание Бердяев видел не в том, чтобы отвергнуть по – монашески этот мир, а в том, чтобы пройти сквозь него, – приобщившись к самому его существу, выйти из него.