Александр Панченко - О русской истории и культуре
Не надо, конечно, думать, что все регулы устава исполнялись буква в букву. В любом документе есть условность. Шутовской документ — это вообще очевидная для всех «неправда», игра, валяние дурака. По «Лечебнику на иноземцев» никого не лечили, а «Калязинскую челобитную» не подавали архиепископу Тверскому и Кашинскому Симеону. Это нужно иметь в виду тем, кого смущает грубость текстов, связанных с петровским «шумством». Наивно думать, что в текстах все было «как в жизни».
Как бы то ни было, существование «Великобританского славного монастыря» лишний раз доказывает, насколько важной была для Петра проблема веселья: ведь не из любезности же, не по долгу гостеприимного хозяина заботился он о досуге служилых иностранцев. Это, конечно, была обдуманная культурная акция. Во «всешутейшем соборе» и в «Великобританском славном монастыре» есть две инвариантные черты, и они проливают свет на истинные цели Петра.
Во–первых, обе институции в организационном плане так или иначе ориентированы на Церковь, представляют собою ее «вицефигуры». Ссылкой на кощунство здесь не обойдешься. Оно имело смысл для русской старообрядческой и вообще старосветской аудитории и не имело никакого смысла для аудитории иностранной. Вряд ли кто–то решится утверждать, что Петр своим «шумством» хотел нанести ущерб католицизму или англиканству. Значит, полемика велась не столько с Церковью, сколько с религиозной концепцией веселья.
Официальное средневековье смотрело на смех только с религиозной точки зрения. Доктрина пребывала неизменной, зато церковная политика и практика менялись. К XVII в. (если оставить в стороне боголюбческое движение) Церковь включила веселье в сферу своего влияния (это показала Н. В. Понырко в статье о святках — см. [Понырко, 1977а, 86–87]). Показательно, что языческая масленица стала подвижным праздником, зависимым от Великого поста и тем самым от Пасхи. Что касается народного святочного веселья, то Церковь громогласно порицала его, а молчаливо давала на него санкцию: русский зимний карнавал начинался тотчас но окончании храмового действа о трех отроках, в огненной пещи не сожженных. Те лица, которые в этом действе играли роль халдеев и подпаливали «плаун–траву», выйдя за порог храма, зажигали на улицах святочные огни. Хотя о халдеях трудно сказать что–либо конкретное, но известно, что подбор их не был случайным: роль эту в Пещном действе из года в год исполняют одни и те же люди. Следовательно, они же открывают из года в год святочный карнавал и руководят им, выступая «заместителями» скоморохов. От Рождества до Богоявления они, по–видимому, свободны от религиозной опеки — зато им приходится «очищаться» купанием в крещенской проруби. Остальные — смеховая паства, окормляемыс халдеями простецы. В такой мере «нечистое» поведение их не затрагивает.
Проводя секуляризацию, Петр намеревался внушить мысль, что веселиться можно всем, и внушал ее личным примером. «Бывало, на святках компания человек в 200 в Москве или Петербурге на нескольких десятках саней на всю ночь до утра пустится по городу „славить”; во главе процессии шутовской патриарх в своем облачении, с жезлом и в жестяной митре; за ним сломя голову скачут сани, битком набитые его сослужителями, с песнями и свистом. Хозяева домов, удостоенных посещением этих славельщиков, обязаны были угощать их и платить за славлсние. <…> Раз на масленице в 1699 г. после одного пышного придворного обеда царь устроил служение Бахусу; патриарх, князь–папа Никита Зотов… благословлял преклонявших перед ним колена гостей, осеняя их сложенными накрест двумя чубуками, подобно тому как делают архиереи дикирием и трикирием» [Ключевский, т. 4, 40–41]. Все это, конечно, не отличается изяществом. Но и по религиозной концепции веселье есть пребывание в состоянии зла. Борясь с традицией, Петр и продолжал ее, ибо говорить о чем–нибудь «да» или «нет» — значит все–таки говорить об одном предмете. Поединок — такое же тесное общение, как и объятие. Соперники вольно или невольно перенимают ухватки друг у друга. Изъясняясь на языке западной культуры, Петр не мог избавиться от русского акцента, потому что думал по–русски.
Святочные игрища допетровской поры тоже не отличались пресной благопристойностью. Пусть пристрастны церковные обличения, хотя бы тот же указ патриарха Иоакима 1684 г. с инвективами против «многих сквернословий… блудных нечистот и прочих грехопадений». Но этнография, фольклор и литература беспристрастны. Хмель карнавала, дух разгула и буйного веселья хорошо передает зачин одной «спятковской» песни со Смоленщины:
Ой, скачется, пляшется,Вина–пива хочется,Ой люли, ой люли,Вина–пива хочется…
[Поэзия крест, праздн., 234]На святках делали то, что обыкновенно считалось дурным и запретным. Ряженые устраивали эротические забавы, пели эротические песни, инсценировали жениханье. Фрол Скобеев, заглавный герой известной повести и старший современник Петра, это скачущий и пляшущий святочный герой. Он «ха́лдит», «халдыжит», «халдыжничает», т. е. таскается без дела и беспутничает (вспомним укоризны стольника Нардина–Нащокина: «Я тебе, плуту, давно говорил: живи постоянно!..») [Изборник, 693]. Кстати, самая многочисленность производных от «халдея» слов со значением «праздношатание, повесничанье, мотовство, брань, вздор, пустословие» [см. Даль, IV, 541] свидетельствует о том, что народное сознание прочно связало «халдеев» с темой веселья. Фрол Скобеев разрушает святочную условность, переведя в реальный план игру в жениха и невесту. Петр I озабочен тем, чтобы стереть со святочных игрищ религиозную патину.
Ю. М. Лотман и Б. А. Успенский обратили внимание на «одно весьма примечательное различие между языческими элементами в западноевропейском (по Бахтину) карнавале и в аналогичных ему русских обрядах. В западноевропейском карнавале действует формула: „смешно — значит, не страшно”, — поскольку смех выводит человека за пределы того серьезного средневекового мира, где он делается жертвой социальных и религиозных „страхов” (запретов). В русском смехе — от святочных и масленичных обрядов до „Вечеров на хуторе близ Диканьки” Гоголя — „смешно и страшно”. Игра не выводит за пределы мира как такового, а позволяет проникнуть в его заповедные области, туда, где серьезное пребывание было бы равносильно гибели. Поэтому она… смешная и опасная одновременно. Так, святочные гадания — один из наиболее веселых моментов крестьянского календаря — одновременно и страшны (вечера с 1 по 5 января старого стиля так и именуются: „страшные вечера"). Они подразумевают игру с нечистой силой и в целом ряде случаев сопровождаются демонстративным отказом от Христианства (гадающие обычно снимают крест) и прямым призыванием чертей» [Лотман, Успенский, 1977, 156].
Для Петра в святочном и масленичном «шумстве» не было ни Бога, ни черта. Набожный, любивший петь на клиросе (хотя и не соблюдавший постов, на что было испрошено церковное разрешение), Петр утверждал «натуральное право» на веселье. Соответственно знаменитому афоризму теоретика «натурального права» Гуго Гроция («Даже Бог не в силах сделать так, чтобы дважды два не равнялось четырем») Петр мог бы сказать: «Даже Бог не в силах сделать так, чтобы человек не веселился, ибо это противно его природе».
«Натуральное право» есть разновидность деизма. Согласно этой доктрине, раз навсегда созданная Богом натура становится как бы автономной, выдвигает определенные требования. Их выявление и соблюдение — задача законодателя. В доктринерской форме «натуральное право» пришло в Россию с Запада через посредство того же Гроция и С. Пуффендорфа, сочинениями которых Петр очень увлекался. Но семя пало на подготовленную почву секуляризующейся культуры. Применительно к теме веселья это подтверждается наблюдениями над «Службой кабаку» — национальным прототипом петровских «собора» и «монастыря».
Для человека древнерусского воспитания в «Службе кабаку» кощунства не было. Читая возглашение кабацких ярыжек «Свяже хмель, свяже крепче, свяже пьяных и всех пьющих, помилуй нас, голянских» [цит. по: Адрианова–Перетц, 1934, 215–245], он прекрасно понимал, что здесь имитируется одна из самых распространенных православных молитв: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». Но человеку древнерусского воспитания и в голову не приходило, что это надругательство над верой или Церковью. «Смех в данном случае направлен не на другое произведение, как в пародиях нового времени, а на то самое, которое читает или слушает воспринимающий его. <…> Смех имманентен самому произведению. Читатель смеется не над каким–то другим автором, не над другим произведением, а над тем, что читает» [Лихачев, 1973а, 78]. Корректность этого рассуждения доказывается аналогиями.