Александр Панченко - О русской истории и культуре
Видимо, «глас народа» заставлял Петра торопиться. Иначе трудно понять, отчего обошлось без дискуссии относительно реального рубежа «столетнего века», без конкуренции между 1700 и 1701 гг. Видимо, Петру важно было «истребить» именно 1699, «роковой» год, важно заглушить «глас народа» колокольным звоном «сорока сороков» московских церквей, барабанным боем и музыкой шедших поутру 1 января в Кремль воинских частей, пушенной пальбой, треском фейерверков и потешных огней, шумом дворцового бала и народного гулянья у трех нарочно по этому случаю сооруженных триумфальных ворот, где для московских простолюдинов были выставлены столы с едой и бочонки с вином и пивом.
Всякий праздник есть манифестация некоей либо коллективной, «соборной», либо частной идеи. Это весомое культурное высказывание, приглашающее, а в нашем случае понуждающее (под страхом наказания!) к единодушию. Устанавливаемый впервые, всякий праздник непременно отрицает старый порядок и кодифицирует новый. Нет нужды доказывать, что изменение календаря имело прямое отношение к европеизации Руси: российский календарь приводился в соответствие с западным. Праздник 1 января 1700 г. Петр заключил в рамку: в канун его состоялось знаменитое острижение бород и переодевание дворянства («сперва повелел монарх платью сему быть венгерскому, по потом сие отменил, а указал носить мужескому полу верьхнее саксонское и французское, а камзолы и нижнее платье немецкое, и женскому — немецкое») [Голиков, 1788, ч. 1, 356]. Тотчас после новогодних торжеств русским женщинам было приказано открыть лица: «Попечительнейший о благе подданных своих монарх повелел… чтоб впредь женскому полу иметь в честном обхождении с людьми совершенную свободу и чтоб как замужние жены, так и девицы ходили не закрываясь на свадьбы, на пиршества и на всякие публичные увеселения» [Голиков, 1788, ч. 2, 11].
Заметим, что эта культурная травестия пришлась на святки, т. е. на исконно русский театральный сезон, для которого характерно именно ряжение и маскирование. Казалось бы, на святках легче пережить указы о травестии. Но упрямые традиционалисты и в них увидели чудеса антихриста, явленные миру царем, который посредством брадобрития и париков будто бы отменил различие полов [см. Покровский, 1977, 222]. «Двуязычие» выродилось в какой–то разговор глухих. Но люди старинного воспитания не обратили достаточного внимания на одну крайне важную мысль, сопутствовавшую календарной реформе.
Это мысль о «столетнем веке». Вообще календарь принадлежит к обиходному слою культуры, хотя в лето от сотворения мира 7208–е календарь стал на Руси экстраординарным событием и проблемой. В периоды спокойной эволюции календарь есть собрание аксиом, которые принимаются на веру и не подлежат проверке, точнее, не нуждаются в ней. Петр вводит в русский обиход аксиому «столетнего века». Это историософское понятие, Западом давно используемое, но для России чужое или по меньшей мере нейтральное. Saeculum — не просто хронология. Слово многозначно, у него есть культурный ореол. Оно ориентирует именно на секуляризацию, на неповторимость каждой эпохи, на динамическую и светскую культуру, на будущее.
Стефан Яворский, готовя свою орацию, вспомнил, конечно, что еще в античном Риме существовал специальный жанр «стихов на столетие». Об этом знал каждый «латинствующий» — хотя бы из «Поэтики» Скалигера. Образец жанра — «Carmen saeculare» Горация («Phoebe silvarumque potens Diana…»). Традиция предписывала жанру хвалебный по отношению к богам, императорам и героям тон, радостное чувство и высокое парение духа. Так совпали правила поэтики и культурный оптимизм «птенцов гнезда Петрова». «Что будет, как пройдет сто лет?» — вопрошал в одной из своих од Тредиаковский — и рисовал, конечно, радужную перспективу. Традиции высокого парения не изменил и дававший ответ на этот вопрос Радищев в стихотворении «Семнадцатое столетие», несмотря на то, что у него были основания для пессимизма:
О незабвенно столетие! радостным смертным даруешьИстину, вольность и свет, ясно созвездье во век.
[Радищев, 240]Перейдем к титулатуре. Что на языке православного средневековья значит титул «Отец Отечества», принятый Петром в 1721 г., показал Б. А. Успенский: этот титул «мог быть применен только к архипастырю — архиерею, и прежде всего к патриарху. И действительно, так назывались вселенские патриархи (константинопольский и александрийский). Поскольку… официальное принятие этого титула совпало с упразднением патриаршества и с последующим объявлением монарха „крайним судией" Духовной коллегии, постольку указанное наименование могло восприниматься в том смысле, что Петр возглавил Церковь и объявил себя патриархом» [Успенский, 1976, 287–288]. Историческая адекватность этой интерпретации подтверждается старообрядческими текстами [72].
Но слова «Отец Отечества» значили нечто совсем иное на «языке Петра», которого старосветские подданные не понимали. (К тому времени, о котором идет речь, Петр, видимо, оставил попечение об их переучивании на новый лад. Ситуация культурного «двуязычия» стала похожа на сценку из «Юности честного зерцала»: «Младые отроки должны всегда между собою говорить иностранными языки, дабы тем навыкнуть могли, а особливо, когда им что тайное говорить случится, чтоб слуги и служанки дознаться не могли и чтоб можно их от других незнающих болванов распознать») [цит. по: Пекарский, т. 2, 383]. В ренессансной и постренессансной Европе это была не просто античная, «императорская» реминисценция (Pater Patriae). «Отец Отечества» — идеальный и просвещенный монарх, цивилизатор, опекун национальных усилий и национального творчества.
«Вся твоя и дела и деяния, пресветлейший монархо, дивная воистину суть. Дивне презираеши светлость и велелепие царское, дивне толикие подъемлеши труды, дивне в различный себе вовергаеши беды и дивне от них смотрением Божиим спасаешися, дивне и гражданския, и воинския законы, и суды уставил еси, дивне весь российский род тако во всем изрядно обновил еси», — говорил Петру 24 июля 1709 г. в Киевской Софии Феофан Прокопович [Феофан Прокопович, 36–37]. Это — своего рода комментарий к формуле «Отец Отечества», ибо именно так назван царь в сочиненном по тому же поводу — по случаю Полтавской победы — «Епиникионе»:
Полки устремишася; сих ревность по вериИ отчестве раждеже, овех же без мериРаспали бес яростный и жаждущий крови.Летит свей, летит купно зменник неистовий.Камо духом бесовским бежиши носимий,Студе веку нашего, вреде нестерпимий?На Отца Отчествия мещеши меч дерзкий!О племя ехиднино! О изверже мерзкий!Забыв любов отчую и презрев самагоТвердий закон естества!..
[Феофан Прокопович, 210]Поскольку «Епиникион» был создан сразу в трех версиях — славянской, латинской и польской, постольку Петр в нем именовался также по–латыни Pater Patriae и по-польски Ojciec Ojczyzny. Это автоматически вызывало западнические ассоциации, отсылало к распространенным в польско–латинской публицистике рассуждениям об идеальном монархе [см. Otwinowska, 203] (не зря первыми так именуют Петра украинцы).
Все это происходило за двенадцать лет до введения формулы «Отец Отечества» в монарший титул. К 1721 г. ее культурное содержание не изменилось. Она не равнозначна императорскому достоинству и в отличие от него преемниками Петра не наследуется. Это персональное отличие (Екатерине II тоже подносили звание «Матери Отечества», но она не решилась его принять). Европа поздравляла Петра с императорством. Первыми это сделали Пруссия, Голландия и Оттоманская Порта. Другие державы не обошлись без колебаний и промедлений: дело шло о международном престиже. Зато прибавка к титулу большого интереса не вызвала. Показательно сравнение надписей на медалях, выбитых по случаю Ништадтского мира в Петербурге и в Копенгагене (тексты надписей см. в кн.: Голиков, 1788, ч. 8, 15). На русской медали Петр назван Великим, Императором, Отцом. На лицевой стороне датской медали — изображение Петра в лавровом венке и текст: «Petrus Magnus Russorum Autocrator Verus Imperii Sui Augustus» («Петр Великий, истинный самодержец России, государства своего император»). Так по–разному в разных контекстах выглядят титулярные новации 1721 г.[73]
В системе «двуязычия» нужно анализировать и пресловутый «всешутейший собор». Отношение к нему традиционалистов твердо и однозначно: это кощунственное, сатанинское действо. Вот типичное высказывание князя И. И. Хованского (Хованские были склонны к староверчеству): «Имали меня в Преображенское и на генеральном дворе Микита Зотов ставил меня в митрополиты, а дали мне для отречения столбец, и по тому письму я отрицался, а во отречении спрашивали вместо „веруешь ли“ — „пьешь ли“, и тем своим отречением я себя и пуще бороды погубил, что не спорил, и лучше мне было мучения венец принять, нежели было такое отречение чинить» [цит. по: Соловьев, т. 8, 101].