Объяснение Ницше. Сверхчеловек, воля к власти, любовь к судьбе - Карл Теодор Ясперс
Понятийное схватывание как схватывание бытия в себе в некоем устойчивом состоянии для Ницше бессмысленно: «Понять всё – это означало бы упразднить все отношения перспективы, это означало бы не понять ничего, исказить сущность познания» (13, 64). Так как познание – это истолкование, оно представляет собой вкладывание смысла, а не объяснение: «Нет устойчивых фактов, всё текуче, неуловимо, податливо; самое прочное – это только наши мнения» (ВВ, 291). В вещах человек находит лишь то, что он сам в них вложил (ВВ, 292).
Теория познания, желающая критиковать познавательную способность, оказывается для Ницше лишь поводом для насмешек. В духе Гегеля он заявляет: «как может орудие критиковать само себя, если оно для критики может пользоваться только собою?» (ВВ, 226). Так как создание аппарата познания, призванного критиковать самого себя, является абсурдной задачей, философия, редуцирующая себя до воли к теории познания, представляется Ницше смехотворной (14, 3).
Но не является ли сам тезис Ницше о познании как истолковании теорией познания? Нет, он представляет собой попытку максимального отделения сознания бытия от всякого определённого, а потому ограниченного содержания той или иной устойчивой истины, попытку расширения нашего горизонта до бесконечности, попытку упразднения всякой окончательной фиксации бытия – оправдания мнимости как истины и действительности.
Уподобление основного соотношения вот-бытия и бытия истолкованию Ницше заимствует из филологии – из соотношения интерпретации и текста. Текст обладает содержанием и смыслом, которые подлежат интерпретации. Текст или же подразумеваемый в нём смысл полагаются чем-то устойчивым, что может быть понято верно или неверно; интерпретация, не считающаяся с этим ограничением, оценивается как сомнительная. Филология претендует на приближение к истинному смыслу передаваемых в рамках той или иной традиции текстов путём отделения легковесных, фантастических и немотивированных способов понимания. Пытаясь понять письменные памятники на том или ином языке филология, в свою очередь, вновь выражает результаты этого понимания: в процессе понимания текстов она порождает новые тексты. Своеобразное движение, диалектика филологического понимания представляются Ницше удачным символом подвижного понимания бытия истолковывающим вот-бытием.
Этот символ он использует применительно к любому способу познания. Примерами могут служить два сущностно различных содержания, к которым он его прилагает: скажем, Ницше называет истолкованием «закономерность природы» – она есть «толкование, а не текст» (ПТСДЗ, 258). Но точно таким же образом он говорит о деятельности философов: «мы, кому уготована судьба в качестве зрителей европейских событий предстать перед таинственным и нечитанным текстом, который говорит нам всё больше и больше… тогда как всё больше и больше всё более редкие вещи переполняют нас… требуя света, воздуха, свободы, слова» (13, 33).
* * *
Бытие как текст сначала кажется чем-то стабильным, правильно понимаемым, когда Ницше говорит о нём: «умение читать текст как текст, не перемешивая его толкованиями, есть наиболее поздняя форма внутреннего опыта, быть может, форма почти невозможная» (ВВ, 223), или когда полагает, что «нужна весьма большая рассудительность, чтобы применить к природе тот же самый характер строгого искусства объяснения, который филологи создали теперь для всех книг: стараться просто понимать, что книга хочет сказать, а не подозревать двойной смысл, и тем более не предполагать его заранее» (ЧСЧ, 243). Но затем говорится нечто прямо противоположное: «Один и тот же текст допускает бесчисленное множество толкований: “правильного толкования” не существует» (13, 69). Эта последняя позиция оказывается решающей: благодаря этой стороне сравнения становится наглядной безграничная гибкость возможностей истолкования бытия: «Та основная предпосылка, что бывает вообще правильное, т. е. одно правильное, толкование, представляется мне, если исходить из опыта, ложной… Что правильно, на самом деле можно определить в бесчисленном множестве случаев, что неправильно, нельзя определить почти никогда… Короче говоря, старый филолог утверждает: единственно истинной интерпретации не существует».
То, что создают поэты и музыканты, то, что порождается сознанием в мечтах, что извлекается им из тьмы и облекается в форму той или иной идеи, что проявляется в чувствах, всё это опять-таки есть знак, предполагающий возможность истолкования, возможность, так или иначе присущую всякому вот-бытию. «Вкладывать известный смысл – эта задача безусловно всё ещё остаётся, если предположить, что внутри никакой смысл не заключён» (ВВ, 292).
«Так дело обстоит со звуками, но также и судьбами народов: они допускают самые различные толкования для самых различных целей» (ВВ, 292). Так, далее, дело обстоит с истолкованием сознания, которому вольготно дышится в мечтах, но о котором вообще можно сказать, что, быть может, «всё наше так называемое сознание есть более или менее фантастический комментарий к неосознаваемому, а быть может и не допускающему осознания, но чувствуемому тексту… Что же такое то, что мы переживаем? Скорее – то, что мы вкладываем в него, чем то, что в нём заключено!» (УЗ, 58–59). Так дело обстоит и с нашими идеями, когда они, возникая из неопределённой, чувственной тьмы, приходят к определённой, мыслимой ясности: «Идея в той форме, в какой она приходит, есть многозначный знак, который нуждается… в истолковании, пока не станет окончательно однозначным. Она возникает во мне – откуда? каким путём? – этого я не знаю… Происхождение идеи остаётся скрытым; велика вероятность того, что она есть лишь симптом гораздо более общего состояния… во всём этом проявляется нечто от того общего положения, которое мы занимаем среди знаков. – Точно так же дело обстоит с любым из чувств, само по себе чувство ничего не значит – когда оно приходит, оно лишь интерпретируется нами, и нередко интерпретируется таким странным образом!» (14, 40).
Если в указанных контекстах как такового текста именно в силу его многозначности почти нет, т. е. существует тенденция утрачивать критерий истинности интерпретации, то в другом контексте требование нацелено как раз на то, чтобы освободить подлинный текст от неверных истолкований – например, когда Ницше требует перевести человека обратно на язык природы: «овладеть многочисленными тщеславными и мечтательными толкованиями и оттенками смысла, которые были до сих пор нацарапаны и намалёваны на этом вечном подлиннике homo natura» (ПТСДЗ, 352).
Эти несогласованности указывают на то, чего на самом деле хочет коснуться Ницше. Какая-либо однозначная формулировка этого не достигла бы. Вот-бытие – это толкующее вот-бытие и толкуемое вот-бытие, оно мыслится в пределах некоего круга, который, как кажется, упраздняет себя и всё-таки вновь продолжает своё движение. Вот-бытие – это то объективность, то субъективность, иногда ей свойственна определённая стабильность, затем она оборачивается как раз-таки постоянным упразднением стабильности, это нечто несомненно присутствующее и непрестанно сомневающееся и достойное