Критика цинического разума - Петер Слотердайк
Заключение
То, что сегодня устало движется к закату,
Завтра вновь взойдет, возродившись.
Что-то останется утраченным в ночи —
Будь начеку. Не смыкай глаз.
Й. фон Айхендорф. Сумерки. 1815
Вероятно, просто только это:
мое сердце потихоньку притягивает к себе коршунов.
Для того, кто уже не видит никакой страны слева,
Земля, стремительно вращаясь, скоро примчится,
как истертая шина, на вечную свалку.
Тра-ля-ля-ля, только теперь не беги сразу
к мамочке, ощутив себя одиноким в пустыне…
Петер Румкопф. Автопортрет. 1979
В самом начале истории европейской философии появился смех, не питавший никакого почтения к серьезному мышлению. Диоген Лаэрций рассказывает, как прародитель философии Фалес, отец ионической натурфилософии и первый среди великих мужей, олицетворявших собой высоту западного рационального мышления, однажды вышел из своего дома в Милете в сопровождении старой служанки, чтобы предаться изучению небес. При этом он упал в канаву, «и старуха ему сказала: „Что же, Фалес? ты не видишь того, что под ногами, а надеешься познать то, что в небесах?“»[384].
С этой насмешки начинает существовать второе, в значительной степени незаметное, не подвергавшееся особым историческим воздействиям измерение истории философии – история «снятия и преодоления» философии. Это больше традиция физиогномически красноречивых жестов, чем история текстов. Тем не менее она, как традиция, соткана столь же плотно и надежно, сколь и та, в которой записывались, повторялись в устном предании и усваивались великие учения. В этой, скорее, крайне немногословной традиции намечается некоторое количество сохраняющихся в неизменности жестов, которые вечно возвращаются на протяжении тысячелетий с архетипической силой инерции – притом что исходные мотивы, их вызывающие, способны меняться: скептическое покачивание головой; злорадный смех; пожимание плечами, после которого происходит возвращение к вещам менее отдаленным; реалистическое удивление тому, что именно духовно богатые люди оказываются наиболее беспомощными; упорная приверженность серьезности жизни – в противовес легкомысленному плетению словесных гирлянд из абстракций. Здесь то, что придает величие философскому мышлению, разоблачается как выражение слабости – как его неспособность решать малые задачи и как отсутствие духа для того, чтобы видеть очевиднейшее.
В предложенном вниманию читателя исследовании структуры и динамики цинических феноменов были приданы более четкие очертания этой истории снятия и преодоления философии. Было показано, как в кинизме Диогена Синопского насмешка над философией сама стала философией. Я хотел продемонстрировать, как в пантомимах и в игре слов философа, жившего в бочке, родилась Веселая Наука, которая видела, что серьезность ложной жизни оборачивается ложной серьезностью философии. Тем самым начинается сопротивление – борьба экзистенции, которую обучали пользоваться понятиями, против самонадеянности понятий и против обучения, которое было чрезмерно раздуто и превращено в форму жизни. Socrates Mainomenos[385] в нашей традиции есть воплощение источника импульсов, который выдает идеалистическое отчуждение в момент его возникновения; при этом он заходит настолько далеко, что приводит в качестве пантомимического аргумента против философских извращений все свое существование; он не только в высшей степени чутко и предельно резко реагирует на моральные абсурдности высокоразвитых цивилизаций; он распознает также и опасность, впервые воплотившуюся в философии Платона, – опасность, что школа подчинит себе жизнь, что искусственный, наигранный психоз «абсолютного знания» пожелает нарушить витальную взаимосвязь восприятия, движения и понимания и что грандиозная серьезность идеалистического дискурса обернется не чем иным, как серьезностью, с которой самая бездуховная жизнь уйдет в свои «заботы», ударится в свою «волю к мощи» и начнет вгрызаться в своих врагов, «с которыми шутить не следует».
В антифилософских шутках философа Диогена древний вариант экзистенциализма обретает тот вид, который Нихус-Прёбстинг весьма удачно называет, в традиции Гигона, «киническим импульсом». Он имеет в виду снятие и преодоление философствования изобретательной и веселой, ориентированной одновременно на природу и на разум жизнью. Из этого источника проистекает критический экзистенциализм сатирического сознания, который прорезает, словно незримая диагональ, пространство европейских философий, преподносимых со всей серьезностью. Подвижный и полный жизненной мудрости интеллект постоянно соперничал с тяжеловесными дискурсами серьезных теологов, метафизиков, моралистов и идеологов[386]. И мастер слова диалектик Маркс, который хотел излечить мир от извращений, и отчаявшийся иронический Кьеркегор, который взорвал с помощью принципа экзистенции фальшивую суверенность всепонимания, – и они тоже выступали как поздние наследники древней традиции непрерывно продолжавшегося снятия и преодоления философии. Со времени Маркса, Кьеркегора и Ницше на всеобщее внимание могут притязать лишь такие устремления мысли, которые обещают идти в ногу с ироническими, практическими и экзистенциальными снятиями и преодолениями философии. Более чем сто лет назад критическая философия утратила ту степень самоуверенности и самоочевидности, которая позволяла ей не опасаться, что она будет поймана на своих передающихся по традиции серьезных наивностях. Поэтому она, со своей стороны, прилагает все усилия, чтобы соперничать с реализмами, перед которыми оказывалась посрамленной со времен милетской служанки. Философское мышление сегодня разменивается по мелочам на ярмарке самоотрицаний и самопреодолений, превосходя самое себя в своем старании угодить ироническим, прагматическим и стратегическим реализмам. Рискованность таких метаморфоз в погоне за реализмом очевидна: дело легко может кончиться заменой плохого худшим. От кинического «снятия и преодоления» философии рукой подать до цинического самоопровержения всего того, что воплощала в своих лучших чертах великая философия.
Жизни, зажатой между мифом и повседневностью, философия некогда противостояла как нечто, однозначно более умное, – поскольку она отличалась пониманием того, что такое «хорошая и добрая жизнь», постигая ее социальные формы и ее морально-космические предпосылки. Она утрачивала свой престиж в той мере, в какой теряла свое очевидное преимущество в разумности перед «обычной жизнью». При переходе от архаических учений мудрости к аргументирующей философии она сама предстала в двойственном свете чуждости жизни. Ей пришлось стерпеть, что обретшие самостоятельность учения о разумности – такие как прагматика, экономика, стратегия и политика – стали опережать и затмевать ее, так что в конце концов