Мой Бердяев - Наталья Константиновна Бонецкая
Для полноты освещения вопроса надо упомянуть, что научная деятельность от творчества отстоит, на взгляд Бердяева, еще дальше художественной. «Наука – не творчество, а послушание», «покорность мировой необходимости», она «не прозревает свободы в мире»[159]: в философском неприятии выявляющей мировые закономерности науки Бердяев сходится с Шестовым, противопоставившим познанию веру. О технике говорить не приходится: для Бердяева это царство грубейшего насилия над человеком. Творчеством, в полном смысле этого слова, не является ни одна из существующих культурных форм деятельности человека.
б) Творчество в повседневной жизни
Но, быть может, творчество – это сама человеческая жизнь, несомненно, каждым отдельным поступком индивида вносящая в мир нечто новое и, возможно, истекающая из глубинно – мистического резервуара свободы, бёмевского Ungrund’а? Ведь практиковал же Серебряный век именно жизнетворчество! Да и проблематика основополагающего труда Бердяева вроде бы охватывает все стороны жизни человека: «творчество» и – «познание», «мораль», «общественность», «любовь и семья» «мистика» и т. д. – таковы названия глав «Смысла творчества». Однако жизнь человека, на взгляд Бердяева, – даже в самом ее экзистенциальном истоке имеет к творчеству еще меньше отношения, чем создание ценностей культуры. Вот что, например, говорит Бердяев о морали: «Традиционная мораль христианского мира доныне не была творческой», т. е. моралью «евангельской любви»[160], – она была «буржуазной» опять – таки в бердяевском смысле приспособления к наличному состоянию мира. Может, Бердяев считает творческой мораль святых? Ничего подобного! Разочаровавшийся в православных старцах, Бердяев отрицает и «старческую» мораль «заботы и страха», выдвигая взамен «новую творческую мораль молодости ‹…› в Духе Христовом», – мораль «дерзновения», «юношеской беспечности и беззаботности»[161]. Конечно, с «беспечностью и беззаботностью» Бердяев связывал смыслы самые возвышенные. Однако, в отличие от шестовского, его экзистенциализм все же имел как бы общезначимый характер, – творчество выдвигалось в качестве всеобщего императива. И если попытаться вообразить практическое осуществление бердяевской «юношеской морали», то становится страшновато: на память приходят «дерзновенные» хунвейбины, «беззаботные» хиппи, а также современные «креативные» «фейсбучные хомячки», изрыгающие потоки «чатовой» матерщины, стилизующие свою речь под бормотание идиота…
Если моральное творчество по Бердяеву остается «непостижимым» и «несказанным», то еще более таинственна «творческая» любовь между полами. «Новый Завет по глубокой мистической своей сущности отрицает семью, так как отрицает сексуальный акт как падение и грех пола, отрицает род, отрицает «мир сей» и всякое буржуазное его устроение»[162]: это, понятно, гностическая – мироотрицающая интерпретация Нового Завета. Но всё же, что такое «мистический брак» по Бердяеву, «творческое дерзновение любви», «новое соединение мужчины и женщины в высшее бытие»? Бердяев любит упрекать других мыслителей за то, что они утаивают свой опыт в теоретических трудах, лишая эти последние экзистенциальной достоверности. Но о своем собственном опыте любви (если он у него имелся) как «акте творческом, созидающем иную жизнь, побеждающем «мир», преодолевающем род и природную необходимость»[163], Бердяев тоже умалчивает. И его учение о новой любви сводится к абстрактной метафизике соловьёвского «Смысла любви»: «тайна брака» (разумеется, «мистического») – в создании любящими андрогина, чтó есть восстановление человеческой природы в ее райском богоподобном состоянии. Правда, главный момент учения Соловьёва (учения, восходящего к «Пиру» Платона») – мысль о бессмертии человека – андрогина, Бердяев не педалирует, не желая, видимо, выпадать из философского в видимости дискурса в область фантастики. Мы, чья природа еще не «преображена», более чем смутно понимаем, что же Бердяев разумеется под творческой любовью. Какие – то живые приметы ее есть скорее в «Моем Риме» Евгении Герцык – мистической подруги Бердяева именно в смысле «иных», «надмирных» отношений. Но, право же, глубинный, бессловесный аспект их дружбы с Бердяевым, который описывает Евгения, вполне укладывается в формы романтико-психологической игры, рискованного и мучительного флирта. До статуса идеала хилиастической эпохи все эти вещи явно не дотягивают…
Но, быть может, нам легче будет понять бердяевскую категорию творчества, обратившись к деятельности человека не в личной сфере, а в социуме? Правда, в соответствующей главе «Смысла творчества» Бердяев предупреждает: «Творческая общественность подземна, катакомбна», – она, увы, еще эзотеричнее приватного существования индивида. Определенно то, что «переход от послушания к творчеству в общественности ‹…› возможен лишь через жертву безопасностью, гарантированной устроенностью», – типа жертвы «св. Франциска»[164]. Причем жертва эта должна быть жертвой «коллектива», согласившегося, видимо, терпеть францисканскую нищету. После 1905 – 1907 гг. Бердяев разочаровался в политических революциях; он отрицает и «либерально – правовые общественные направления», консервирующие буржуазный порядок. «В общественности, как и в философии, в искусстве, в поле, в морали и во всем, обнаруживаются стремления к выявлению предельного, конечного,