Введение в антифилософию - Борис Ефимович Гройс
Первая реакция на такое требование вполне понятна: его реализация невозможна, и настаивать на нем бессмысленно. Но этому спонтанно возникающему ответу Шестов и стремится противостоять. В своей аргументации он придерживается следующей стратегии. Различие между возможным и невозможным — это философское различие; оно устанавливается разумом. Но философия и философский разум, в свою очередь, представляют собой продукты некоторой личной катастрофы, некоторого нереализованного требования: философия и разум возникают после этой катастрофы, а не до нее. А это значит, что признание этой катастрофы и решение отказаться от личной борьбы за свое желание предшествуют формированию философии и разума. Так что признание реальности поражения не является следствием размышления о возможном и невозможном, поскольку разум, имеющий способность к такому размышлению, еще не сформировался. Разум сам по себе есть продукт этого признания. Для Шестова история европейского разума начинается в момент, когда Платон принимает смерть Сократа («лучшего из людей») и постигает ее как проявление универсальной судьбы, вместо того чтобы протестовать против этой смерти.
В этом, с точки зрения Шестова, заключается принципиальная разница между философией и религией или, как он выражается, между Афинами и Иерусалимом. Человек верующий не признает «непреложные законы природы». Для него природа в целом подчиняется воле Бога, который в состоянии изменить все, в том числе прошлое, воскресить мертвых и исцелить больных. Признание законов природы, беспощадных к людям, лишает несчастного человека сил настаивать на своем личном желании, что могло бы привести к его избавлению. Вместо этого он начинает философствовать — и в итоге окончательно проигрывает. Здесь Шестов повторяет, несколько переиначивая, знаменитый аргумент Паскаля: мы должны верить в Бога, ведь если его нет, то мы в любом случае в проигрыше, но если он есть, то у нас имеется шанс на спасение и не следует его упускать, отказываясь от веры. Однако Паскаль в этом своем аргументе снова апеллирует к разуму. Шестов же стремится точно определить тот момент, когда разум только появляется на свет, — разум, который подтверждает болезнь и делает ее неизлечимой, вместо того чтобы стремиться к исцелению.
Настаивая на исцелении вопреки всякой «естественной» очевидности, Шестов также обнаруживает свою принадлежность к основному направлению русского религиозного ренессанса. Почти все представители этого движения начинали свой философский путь как марксисты или, по крайней мере, как левые социалисты. Первая крупная работа Шестова тоже называлась «О положении рабочего класса в России»; задуманная как диссертация, она была отвергнута университетом из-за ее «революционных тенденций». Кроме того, в студенческие годы Шестов принимал участие в разного рода оппозиционной и революционной деятельности, из-за чего имел крупные неприятности с властями. Но он довольно быстро отошел от своих левых, революционных взглядов.
При этом Шестов исходил из тех же интеллектуальных предпосылок, что и многие русские мыслители его поколения. Вера в разум, науку и социальный прогресс, которую Россия импортировала с Запада и усваивала на протяжении XVIII–XIX веков, включала также обещание лучшей организации общественной и личной жизни и, соответственно, растущего индивидуального счастья: казалось, освободившись от религиозных догм, человек станет сильнее.
Очень скоро, однако, стало понятно, что происходит ровно противоположное: с отказом от религии человек становится не сильнее, а слабее. Научно-технический прогресс неотделим от признания автономных и объективных законов природы, непреодолимых для человека и равнодушных к нему. Политическое, социальное и технологическое неравенство, возможно, и устранимо — но не болезнь, безумие и смерть, источником которых является природа. И если кто-то верит, что это зло можно будет преодолеть в будущем благодаря новым техническим достижениям, то следует напомнить, что эти достижения даруют избавление лишь будущим поколениям и тем самым привнесут ничем не оправданное неравенство между различными историческими эпохами. Поэтому очевидные свидетельства логики, науки и рациональной философии воспринимались многими в России как принудительные, как лицемерное оправдание управляемой законами природы тюрьмы, в которой все люди осуждены на бессмысленную смерть. Любой утопический социально-политический проект представлялся в итоге пустым обещанием. Недаром излюбленным оппонентом Шестова был Гуссерль: как ни один другой философ своего времени, он сделал темой своих рассуждений и глорифицировал императивную власть очевидного.
Поэтому Владимир Соловьёв, Николай Фёдоров, Николай Бердяев и многие другие представители русского религиозного ренессанса обратились к русскому православию, чтобы обрести в нем гарантию или хотя бы надежду на вечное царство всеобщего счастья, в котором сама природа могла бы примириться с человеком и обществом и в которое могли бы вступить даже восставшие из мертвых прошлые поколения. В некотором смысле идеология этого религиозного ренессанса представляла собой скорее радикализацию социалистического идеала, чем отказ от него: природа тоже должна была подчиниться человеку, а ее законы, согласно требованию Соловьёва, должны были быть преобразованы в законы искусства. При этом России приписывалась совершенно особая, мессианская роль в этом процессе: только Россия, с точки зрения этих мыслителей, в состоянии предложить и реализовать столь смелый проект тотальной трансформации не только общества, но и мироздания, поскольку западная философия уже растеряла свои первоначальные силы в результате согласия с существующим порядком вещей.
Вполне понятно, что эти экстатические мечтания о всеобщем спасении не вызывали никакого интереса у Шестова. В личных письмах он отзывался о них с иронией. Разумеется, он не занимал такого положения, которое позволило бы ему вести публичные дискуссии с их адептами. Однако при любых обстоятельствах Шестов оставался верен себе: его интересовала только судьба отдельного человека и нисколько не волновали вопросы, касающиеся человечества, природы и истории в целом. Протест против очевидностей разума и против законов природы формулировался им исключительно из