Лев Данилкин - Юрий Гагарин
Впервые ему дали самому полетать не то в конце марта, не то в начале апреля 1958 года — в общем, через три месяца. А дальше: «усердно учился летному мастерству», много времени отдавал общественной деятельности, занимался спортом. Как ни странно, самое простое и адекватное свидетельство — вот это: «На втором году службы в части Юрий Гагарин стал отличным летчиком, уверенно летал в заполярном небе, в сложных метеоусловиях. Он быстро понимал и осваивал самые трудные элементы воздушного боя… Здесь, на Севере, он приобрел свою небесную „походку“ и свой „почерк“ в воздухе, постигал различные науки истребительной авиации» (9).
Да-да, дело было не только в «сложных метеоусловиях»; его натаскивали именно на ведение боя, на истребление других самолетов; «И» в «ИАП» и «ИАД» означает именно «истребительный». Главным источником тревоги — боевой тревоги — были американские самолеты-разведчики типа U2, нарушавшие границу — слишком высоко и быстро, чтобы угнаться за ними на МиГах. Пауэрс, взлетевший в Афганистане, должен был приземлиться именно на территории Норвегии, пролетев над территорией гагаринского полка. Такого рода инциденты случались не часто — но к ним готовились и их опасались. С самим Гагариным ничего такого не происходило, но он много раз слышал о них. За нарушителями надо было гнаться — на том самолете, который быстрее всего удавалось поднять, — и атаковать; близко, очень близко, подвергая себя смертельному риску, подлетать к ним — и стрелять, даже если технические возможности машин и оружия оказывались очевидно неравными.
Он научился взлетать в пургу, садиться на обледеневшую полосу, летать в полярную ночь, ориентируясь исключительно по приборам. На октябрь 1959 года у Гагарина была должность старшего летчика и налет 265 часов.
Чем он занимался остальные 16 тысяч часов? Смотрел на северные сияния; играл в баскетбол; ходил в походы по местам боевой славы; читал Циолковского и Беляева — которые обещали ему, что скоро не нужно будет с вечера загружать дровами печку и засыпать в жаре, а утром обнаруживать в графине замерзшую воду: приполярные области будут отапливаться с помощью подвешенных в космосе искусственных солнц; мечтал — какими бы надуманными ни казались сейчас эти предположения — о космосе. «Я настолько „болен“, что в одном письме передать свои страдания не могу, о своих переживаниях не могу никому сказать. Мне даже снятся корабли, ракеты, темное безмерное пространство космоса, астероиды и Маленький принц…» (1), — пишет он брату, и мы тоже очень надеемся, что это не чье-либо позднейшее, задним числом, сфабрикованное сочинение.
«Горы хлеба и бездны могущества» — формула Циолковского, объясняющего обывателю, зачем нужно покорять космос, завораживает даже сейчас, даже самого твердолобого обывателя; можно себе представить, как эта мантра действовала на Гагарина. Мало того: по сути, ведь именно с осени 1957-го реально началась новая эпоха: только что запущен спутник, и советская пропаганда, воодушевленная невиданным интернациональным резонансом этого события, изо всех сил раздувает «космическую истерию» (в хорошем смысле; людям действительно нравилось; «Правда» сообщила, что в адрес «Москва… Спутник» поступило 60 396 телеграмм и писем). Все медиа только и твердят о том, что «космическая целина» вот-вот будет «вспахана», причем прорыв человека за пределы атмосферы даже не рассматривается в качестве существенного события: «покорение» Луны, Марса, Венеры, полет вокруг Солнца — вот чего ждут, на самом деле.
Второй «психической бомбой», накрывшей население СССР в целом и Гагарина в частности, был фантастический, и в жанровом, и в оценочном смысле, роман Ивана Ефремова «Туманность Андромеды» — который тоже напечатан именно в 1957 году (в журнале «Техника — молодежи», а затем книгой в «Молодой гвардии»). Будущее — впервые с 1920-х годов — перестало быть абстрактным, у него появился четкий формат: не просто коммунизм, а коммунизм, связанный с мирной космической экспансией, коммунизм, включающий в себя не «советскую власть плюс электрификацию всей страны», а установление контакта с другими цивилизациями, утилизацию их знаний и опыта, доступ к колоссальным ресурсам интеллектуальной энергии, радикальное изменение мира в лучшую сторону, максимально полная реализация возможностей разума, постоянный рост — экономический, эмоциональный и интеллектуальный; наконец достижение личного бессмертия — когда-нибудь.
«Космос стал в повестку дня, как целина, — пишет Гагарин брату. — Система нашей жизни замкнута, не может же существовать космос без выполнения какой-либо функции… Циолковский пишет, — а я его читаю почти ежедневно (старая, еще техникумовская привязанность), — что в космосе царствует гармонический разум. Это, конечно, не мистика, а хорошо организованная функция космоса, работающая на отлаженном механизме физических законов» (1). Самым захватывающим для читателей «Туманности Андромеды» из социального круга Гагарина было то, что и в обществе будущего элитой останутся летчики, пилоты — именно они будут осуществлять экспедиции к планетам Великого Кольца, ради них будет добываться анамезон, они будут бороться с притяжением железной звезды и сражаться с бесплотными космическими тварями. Словом, интересное будущее ожидало всех, но летчиков — в особенности. И если уж люди будущего могли провести несколько лет в плену у железной звезды — то и нынешним летчикам можно было побыть несколько лет пленниками Заполярья.
Можно было просто ждать чего-то такого — а можно было предлагать свои услуги. «После запуска третьей космической ракеты, которая обогнула Луну, сфотографировала ее невидимую с Земли часть и передала фотографии на Землю, Гагарин, услышав эту новость по радио, как того требует военный устав, подал рапорт по команде с просьбой зачислить его в группу кандидатов в космонавты» (11). «Рапорт был лаконичен и ясен: „В связи с расширением космических исследований, которые проводятся в Советском Союзе, могут понадобиться люди для научных полетов в космос. Прошу учесть мое горячее желание и, если будет возможность, направить меня для специальной подготовки“» (12). Надо ли говорить, что рассчитывать на то, что кто-либо откликнется на подобного рода предложение, было безумием.
Конечно, самым неприятным по месту службы был климат (вообще нет солнца зимой и слишком много света летом); однако на солнце список бытовых неудобств не заканчивался. Несколько месяцев Гагарин, есть свидетельство, прожил вместе с двумя сослуживцами в маленькой комнате на двоих — и поскольку кроватей не хватало, им пришлось сдвинуть две кровати и спать втроем поперек них (об этом рассказал Л. Обуховой С. Казаков (13)). Мы упоминаем об этом не для того, чтобы разжалобить читателя (в конце концов, Гагарин был офицер и выбрал себе эту карьеру добровольно) или намекнуть на гомосексуальный менаж-а-труа — нет, это все чушь; важно то, что такого рода быт определяет сознание: коллективистское. К концу жизни Гагарин придет к выводу, что это очень важная психологическая особенность; в своей книге «Психология и космос» он замечает, что в СССР «формировать экипажи для длительных космических полетов несравненно легче, чем в капиталистических государствах. Советские люди — коллективисты по своему духу» (22).
Все эти Дергуновы, Злобины, Казаковы были настоящими друзьями, и коллектив тоже был настоящий, с очень понятными общими проблемами и задачами, ничего выморочного и виртуального. «Главное, что отличало этот гарнизон от „асфальтированных“, — дух товарищества воинов, чувство сплоченности, единой семьи, долга и ощущение собственной значимости. Каждый знал, что он стоит на страже рубежей Родины. „Не ныть вопреки трудностям“ — таков девиз всех» (14). Это была жизнь, за которую постоянно можно было себя уважать; идеальный климат для существа рахметовского типа, склонного прибегать к радикальным самоограничениям, чтобы протестировать свои возможности в качестве потенциального гражданина общества будущего.
Как и во всяком оторванном от Большой земли коллективе, здесь возникают своя субкультура, свой отчасти идиолект, свои дурацкие шутки. В мемуарах Семена Казакова, служившего с Гагариным на Севере и затем часто встречавшегося с ним в Гжатске, есть такой эпизод: Гагарин, только что прокативший друга на новенькой французской «матре» со скоростью 190 км/час, спрашивает его: «„Ну как?“ — „Пятьсот“. Юрий Алексеевич схватился за живот и, буквально сотрясаемый смехом, покатился по траве… В этой ситуации он явно не ожидал такого ответа. В гарнизоне, где мы жили, был один добросовестный и очень исполнительный штабной работник, которого, однако, все звали не иначе как „начальник паники“: была у него какая-то суетливость в характере, всегда случалось что-то экстренное, чрезвычайное, хотя на самом деле ничего особенного никогда не происходило. И поэтому он попадал иногда в смешное положение, а потом делал вид, что это так и нужно, и вот этот „начальник паники“ во время полетов подошел к технику, который готовил самолет к очередному вылету, и спросил: „Ну как?“ Техник, скрывая улыбку, ответил: „Пятьсот“. — „Что такое ‘пятьсот’?“ — „А что такое ‘ну как’?“ С тех пор гарнизонные остряки на подобные вопросы всегда отвечали „пятьсот“, и каждый вкладывал в этот ответ свой смысл» (15).