Соломон Воложин - О сколько нам открытий чудных..
Вот Доминика осознала, что Бертрана она не любит, вот мелькнуло у нее в сознании, что она хотела б, чтоб ее другом стал Люк. Нужно подкрепить новое ощущение себя, свободной для нового партнера. А нового партнера в этот миг нет рядом.
«Я погуляла часок, зашла в шесть магазинчиков, без стеснения вступала со всеми в разговор. Я чувствовала себя такой свободной, такой веселой. Париж принадлежит людям раскованным, непринужденным, я всегда это чувствовала, но с болью — я этими качествами не обладала. На этот раз он был мой».
Она зашла в кино. Там к ней подсел молодой человек. В зале темновато — кино ж. Глянул на нее вопросительно. Залез ей под юбку. Стал целовать в губы. Все — можно (троеточием оборвана сцена). Доминика здесь (и тот раскованный парижанин) — как Исав, когда хочет кушать и больше ни о чем не думает.
Нет, Доминика, конечно, не такая примитивная вообще–то. Нет. Она все время колеблется на грани нравственного и безнравственного.
Вон, перед упоминавшимся троеточием:
«…он осторожно приближал свое лицо к моему. Я на секунду вспомнила о людях, сидящих позади нас, — они, вероятно, думали, что…»
Это уже нравственный момент. Вот этим–то троеточием сцена и кончается.
Или взять то место, где Люк не в плане трепа, как раньше, а практически предложил ей адюльтер:
«Наконец пришло письмо от Люка. Он писал, что приедет в Авиньон 22 сентября. Там будет ждать моего приезда или письма. Я тут же рашила ехать… Да, это, несомненно, Люк, его спокойный тон, этот нелепый неожиданный Авиньон, это кажущееся отсутствие интереса. Я наврала родителям, написала Катрин — пусть состряпает мне какое–нибудь приглашение в гости….»
И дальше — саморефлекс:
«Я согласилась на поездку с Люком не потому, что он меня любил или я его любила. Я согласилась на нее потому, что мы говорили на одном языке и нравились друг другу. Думая об этом, я посчитала эти причины незначительными, а саму поездку ужасной».
И так все время по ходу повествования — на переходе с нравственного в безнравственное и наоборот.
3
Все это укладывается в одну из еще не рассмотренных характеристик того — второго бахтинского — случая, когда в произведении автор завладевает героем. Вот она. Автор вторгается в героя и вводит внутрь его свой рефлекс о нем. Герой делает его моментом самопереживания и… преодолевает его. Это потому, что автор боится выдать себя своим героем и оставляет в нем некую внутреннюю лазейку, не дает ясного ощущения конечности человека в мире.
Но в общем Франсуаза Саган ведет свою главную героиню, так сказать, все ниже и ниже по нравственной шкале, с маленькими всплесками вверх и тут же — побольше — вниз. Как упирающегося бычка на веревочке:
«…мы возвращались в Париж унылыми, но мне это нравилось, потому что у обоих было одинаковое уныние, одинаковая тоска и, следовательно, одинаковая необходимость цепляться друг за друга.
Мы добрались до Парижа поздно ночью. У Итальянских ворот я посмотрела на Люка, на его немного осунувшееся лицо и подумала, что мы легко выпутались из нашего маленького приключения, что мы действительно взрослые люди, цивилизованные и разумные, и вдруг меня охватила ярость — такой нестерпимо униженной я себя почувствовала».
А вот уже в Париже:
«Меня несколько утешало, что мой рассудок, до сих пор противостоящий этой страсти… понемногу превращался в союзника. Я больше не говорила себе: «Покончим с этим дурачеством», но: «Как уменьшить издержки?» [Безнравственность]… Я как бы отстраненно размышляла на тему «я и Люк», что не мешало тем невыносимым приступам, когда я вдруг останавливалась посреди тротуара, и что–то поднималось во мне, наполняя меня отвращением и гневом». Это уже нравственно.
4
И все–таки курс вниз не так уж труден.
Бахтин рассматривает третье положение среди, казалось бы, только двух и возможных: «изнутри» и «извне». Это третье положение — «исходя из себя во вне себя». Только для Бахтина это третье — путь вверх, так сказать, в нравственность. А я заявляю, что не обязательно. Может — и вниз.
Следите.
Как бы ни был активен «я» «изнутри», это активность духа, того, что еще не определено (см. выше). Другой (автор по отношению к герою, совесть по отношению ко мне, человеку в жизни, или Супер — Эго по отношению к Эго) тоже активен. У него надбытийная активность. Он обогащает бытие определенностью целого. С такой точки зрения, с точки зрения этого активного Другого, я–для–себя есть пассивный, нуждающийся, слабый, хрупкий, беззащитный ребенок, свято наивный и женственный объект, утверждаемый как красота помимо смысла, за одно бытие.
Так вот мыслима пассивная активность. «Я» может оправданно приобщаться к миру другости. Например, потому оправданно, что эта другость, как и «я-изнутри» вненравственна или откровенно безнравственна. Скажем, в пляске. В пляске сливается «моя» внешность (например, непристойные телодвижения), только другим видимая и для других существующая внешность («извне»), с «я-изнутри», с моей внутренней самоощущающейся органической активностью (нравственной распущенностью).
Вот Доминика, уже дав авансы Люку и дав повод поссориться с собой Бертрану, из–за уколов совести несколько напилась и наткнулась в кафе на напивающегося Бертрана. И, вопреки — оба — своей совести и нравственной логике, они пошли туда, где появился новый поп–оркестр, — движимый вряд ли высоком, нравственным идеалом в своем репертуаре, — и стали танцевать:
«Вопреки моим предположениям танцевали мы очень хорошо; мы совершенно расслабились. Мне страшно нравилась эта музыка, ее стремительный порыв, это наслаждение следовать за ней каждым движением своего тела.
Садились мы, только чтобы выпить.
— Музыка, — доверительно сообщила я Бертрану, — джазовая музыка — это освобождение».
Бахтин почему–то такого — вненравственного — варианта оправданного приобщения к миру другости не замечает (или сознательно умалчивает о нем). Он берет другой случай: когда этот наивный «я» от природы есть будущий святой. Но мне, имея в виду Франсуазу Саган, интересен мною открытый случай.
Пассивная активность, «исходя из себя во вне себя», в оправданной данности бытия — радостна. Другость моя — поскольку вненравственна — радуется во мне, но не я для себя. Даже самая мудрая улыбка (активность все же некая, пассивная активность) жалка и женственна с точки зрения другости. «Я» могу только отражать радость утверждающего бытия других. Другие еще более безнравственны, чем я. И я — как упирающийся вненравственный бычок на веревочке — улыбаюсь им. «Что–то вроде улыбки» — таково название романа Франсуазы Саган в другом, — я об этом читал, — переводе.
Главная героиня Франсуазы Саган, которой завладел автор, Доминика — тихо спускается в нравственный субниз, в некий пассивный демонизм.
Идеал субъективно всегда вверху
Очень коробит слово «низ» некоторых, если не многих, когда к нему применяешь понятие идеала. Взять тот же идеал Татьяны Лариной. Много ли найдется людей призна`ющих, что тот находится в области морального низа? Много ли найдется людей, что призна`ют сам романтизм относящимся к низу? Даже если они согласны с его, обычно, эгоизмом. Особенно теперь, у нас, в эпоху возрождения идеалов эгоизма. Эгоизм исповедующие люди низом (плохим, так уж повелось: вниз помещать плохое) сочтут идеал противоположный, коллективистский, принижающий личность, возносящий массовое, среднее, невыдающееся, нивелирующее.
Даже и не коллективистский, а заурядный мещанский индивидуалистический потребительский идеал с точки зрения демонического будет субъективно «ниже» (возьмем его в кавычки, т. к. он объективно выше, если абсолютной высотой счесть противоположный демоническому, скажем, аскетический христианский идеал). Вот та же Катрин, обычная мещанка–потребительница, «подруга» Доминики:
«Катрин была подвижна, деспотична и непрерывно влюблена… Мое равнодушие ко всему представлялось ей чем–то поэтичным…
В этот день она была влюблена в одного из своих двоюродных братьев и очень длинно рассказывала мне об этой идиллии. Я сказала ей, что иду завтракать к родственникам Бертрана, и сама вдруг заметила, что уже немного забыла Люка. [Это когда она его еще только один раз видела.] И пожалела об этом. Почему я не способна рассказать Катрин такую же нескончаемую и наивную любовную историю?»
Потому что любовь Катрин для Катрин поддается рациональному описанию. А любовь Доминики — «выше» в своей иррациональности, неописуемости как в момент зарождения, так и во все следующие моменты. (Посмотрите в этой связи на еще одно свидетельство захваченности героя автором — эпиграф к роману–самоотчету героя: