Соломон Воложин - О сколько нам открытий чудных..
Так в «Дорожных жалобах» таки настолько «проехавшее мимо», что и следа нет. Разве лишь то, что способно поставить точку в путешествии, убить: «под копытом», «под колесом», «во рву», «под разобранным мостом» и т. п. А в «Путешествии в Арзрум» почти сплошь экзотика. Экзотика юга, востока, гор, чудны`х народов, нравов, особей — вроде гроба Грибоедова, знатока Востока, тем не менее там убитого, гермафродита, дервиша, женщин гарема без паранджи или несмущающихся голых женщин в тифлисской бане.
Но если и у упомянутых живописцев, и в «Дорожных жалобах» изгнанничество проявляется в редкости живописных подробностей и в частоте смертельно опасных случаев (и те и те — выдающиеся на скучном фоне), — то в «Путешествии» (где смертельно опасный случай был лишь один: возможность быть затоптанным своей же конницей в начавшейся атаке на неровном месте, если б конь Пушкина споткнулся и упал) — изгнанничество в «Путешествии» упрятано гораздо глубже: в тончайшую иронию по отношению к действительности, к военной экзотике, связанной со все же Россией, с ее никчемными завоеваниями, с ее нераспорядительностью относительно пути «из ничтожества» для ее азиатских народов.
Пушкин в 1829 году, — со своим идеалом Дома, — был, как я уже докладывал, в нижней точке Синусоиды идеалов. Это поворотная точка кривой. Находящегося в ней не тянет ни «вверх», ни «вниз». Это относительно нее наиболее верно высказывание Белинского: <<Он не принадлежит исключительно ни к какому учению, ни к какой доктрине>> [2, 259]. Но в подобном состоянии, скажем так, равнодушия естественно отрицать доктрины и учения. В частности, — идею неоценимой миссии России в истории человечества, пестуемой в этой стране под названием «Третьего Рима» с того момента, как рухнула Византия и Константинополь, «Второй Рим», и как Россия осталась единственной независимой православной страной. Отрицается русская национальная идея, возвышенный идеал. Нижняя точка Синусоиды.
После нижней точки Синусоиды идеал тянет на повышение. Так и случилось в конце этого же, 1829 года. И длилось до 33‑го (идеал консенсуса), а там наступило сомнение и в консенсусе, о чем я тоже докладывал. Взлетающая ветвь Синусоиды как бы пригнулась, стала опять не тянуть ни «вверх» ни «вниз». Опять захотелось все отрицать, в том числе отрицать и мелькнувшее в 1831‑м международное следствие из консенсуса — всемирную миссию доброты России (о чем я тоже докладывал). И тогда наступило время вспомнить о путевых записках 1829 года и попробовать их издать. Все. В том числе с насмешками над войной (на что он не решился в 1830‑м, опубликовав в «Литературной газете» лишь отрывок — «Военная грузинская дорога», отрывок без войны, без Ермолова, без калмыков и езидов).
Однако теперь, в 1835‑м, его больше тянуло иронизировать и над войной, и над нераспорядительностью России в своей миссии по изменению человечества в сторону добра. И он дописал сатиру на войну и «Приложение» — о секте езидов, поклоняющихся дьяволу.
Это приложение в чем–то противоречит строкам вне приложения. Вот они:
«Я старался узнать от язида правду о их вероисповедании. На мои вопросы отвечал он, что молва, будто бы язиды поклоняются сатане, есть пустая баснь; что они веруют в единого Бога, что по их закону проклинать дьявола, правда, почитается неприличным и неблагородным, ибо он теперь несчастлив, но со временем может быть прощен, ибо нельзя положить пределов милосердию Аллаха. Это объяснение меня успокоило. Я очень рад был за язидов, что они сатане не поклоняются, и заблуждения их показались мне уже гораздо простительнее».
После чтения «Приложения» становится ясно, что речь езида, переданная Пушкиным, была уловкой этого езида. А успокоенность Пушкина, зафиксированная в основном тексте, была пушкинской уловкой то ли перед самим собой (слишком жутко представлять открытых дьяволопоклонников), то ли перед возможными читателями–жандармами.
Но Пушкин все же решился. Правда — на французском языке у него приложение: малообразованные люди, понимай, больше податливы субнизким идеалам, зато меньше вероятность, что они хорошо читают по–французски; не так опасно обнародование подобного мировоззрения. Вот выдержки из «Приложения».
«Первое правило езидов — заручиться дружбой дьявола и с мечом в руках встать на его защиту».
«Они верят, что все святые, во время своей земной жизни, были отличены от других людей в той мере, насколько в них пребывал дьявол. Особенно сильно, по их мнению, он проявился в Моисее и Магомете. Словом, они думают, что повелевает Бог, но что выполнение своих повелений он поручает власти дьявола».
Вокруг горы Синджар их очень много, и их нельзя победить из–за храбрости их. «Года не проходит без того, чтобы какой–нибудь крупный караван не был ограблен этим племенем».
«…они не ограничиваются ограблением попадающих им в руки, они всех поголовно убивают; если же среди них находятся шерифы, потомки Магомета, или мусульманские законоучители, они убивают их особенно жестоким способом и с особенным удовольствием…»
«если езид убивает турка, он совершает дело, весьма достойное в глазах великого шейха, то есть дьявола».
А что они делают в ночь своего единственного праздника, на который не допускаются только незамужние девушки, Пушкину то ли не рискнул рассказать его информатор, то ли Пушкин сам не решился передать.
Ну, все это разбавлено, конечно, массой нравственно нейтрального этнографического материала. Амортизирует. Идеал Пушкина все–таки был на подымающейся ветви Синусоиды, пусть и на время пригнувшейся, негладкой…
Введением этого приложения Пушкин хотел сказать, какую новую обузу — в виде 300 семей исчадий ада под одним только Араратом — Россия приобрела для своей нераспорядительности с судьбой низов и русского и нерусских народов.
Всю сумму иронии в «Путешествии» следовало теперь хорошо самортизировать для прохождения цензуры. (Довольно чуткий на лобовые выпады Николай I уже в беловике «Военной грузинской дороги» в 1830‑м собственноручно [4, 518] зачеркнул, — я выделил, — слова: «Но легче для нашей лености в замену Слова живого выливать мертвые буквы», — заменив их абстрактным выражением: <<И пример лучшего и Слово живое будет действительнее, чем выливать мертвые буквы>>.)
Итак, что было делать Пушкину для маскировки иронии? — Он написал предисловие, в котором обрушился на какого–то Фонтанье, мол, в 1834‑м написавшего во Франции:
«Один поэт, замечательный своим воображением, в стольких славных деяниях, свидетель которых он был, нашел сюжет не для поэмы, а для сатиры».
Увидеть сатиру в «Военной грузинской дороге», где ни слова ни о Ермолове, ни о войне, было невозможно, а телепатии, как известно, не существует. Пушкин и обрушился. По принципу: кричи «держи вора», когда сам вор и удираешь от погони («Олегов щит» — таки сатира, правда, написанная о другом театре военных действий — балканском, зато о той же войне). И… Пушкин рассыпался в уверениях обратного в отношении кавказского театра:
«Может быть, смелый переход через Саган–лу, движение, коим граф Паскевич отрезал сераскира от Осман — Паши, поражение двух неприятельских корпусов в течение одних суток, быстрый поход к Арзруму, все это, увенчанное полным успехом, может быть и чрезвычайно достойно посмеяния в глазах военных людей (каковы, например, г. купеческий консул Фонтанье…): но я устыдился бы писать сатиры на прославленного полководца, ласково принявшего меня под сень своего шатра и находившего время посреди своих великих забот оказывать мне лестное внимание».
Ну как публике после этого видеть подтрунивание в основном тексте? — А быть готовым к чтению не «в лоб».
Я уже полностью закончил было этот доклад, когда случайно наткнулся на заочный спор Макогоненко с Тыняновым относительно сатиричности, мол, (по Тынянову) «Путешествия в Арзрум» и пушкинском, мол, неприятии ни восточной политики царя, ни колонизаторской политики России, ни самой войны с Турцией, ни Паскевича как командующего. Возражения Макогоненко Тынянову меня не убедили. Но я убоялся, что я открыл уже давно открытую Тыняновым Америку. Лестно, конечно, совпасть с таким авторитетом, как Тынянов. Но и стыдно, если я обнаружу свое незнакомство с его открытием. И я занялся сверкой.
Меня поразила немногочисленность ссылок Тынянова на пушкинский текст и их тонкость. Например, ироническая высокопарность в обрисовке Паскевича: слово «повелел» в обычных обстоятельствах боя, когда уместнее было б слово «приказал». Другой пример: неизменный переход на французский язык, как только описывается разговор с Паскевичем. И так далее.