На лужайке Эйнштейна. Что такое ничто, и где начинается всё - Гефтер Аманда
Наделяя своих наблюдателей особым статусом, Уилер следовал боровской интерпретации квантовой механики, в которой наблюдатели находятся вне наблюдаемой системы. В то же время его цепь была замкнутой: внутренние наблюдатели заглядывают назад в прошлое, из которого они выросли, подобно Уроборосу, заглатывающему свой хвост. Так где же они все-таки? Внутри или снаружи?
Наконец, мне не давал покоя вопрос, куда это должно нас привести. Если, как говорила мне Маркопулу, у каждого из нас свои световые конусы и обычная двоичная булева логика не работает в космических масштабах, как смогут все наблюдатели, которые будут когда-нибудь жить, вместе создать единый объект, который называется Вселенная?
Книга Уилера не давала ответа на все эти загадки, но у меня было чувство, что он ставит правильные вопросы. «Можем ли мы когда-нибудь познать бытие? – спрашивал он. – У нас есть уже некоторые мысли на этот счет, и мы знаем, что необходимо сделать, чтобы продвинуться в понимании этой проблемы. Конечно, мы можем надеяться в один прекрасный день осознать, что центральная идея, стоящая за всем этим, настолько проста, так красива и притягательна, что мы все скажем друг другу: „Ах, как же это могло быть иначе! Почему так долго мы все были настолько слепы!“».
Тихий стук в дверь заставил меня покинуть мир Уилера.
– Ты не спишь? – спросил отец, заглядывая в комнату.
– Я не смогла заснуть.
– Пойдем на улицу, – сказал он. – Там сейчас можно увидеть метеорный поток.
Я схватила свитер и кроссовки, и мы на цыпочках спустились по лестнице, чтобы не разбудить маму. Выйдя из дома, мы прошли по подъездной дороге в сторону улицы и остановились, как только крона клена перестала загораживать нам прекрасный вид на безоблачное звездное небо. На часах было три часа ночи. Дома погрузились в темноту, и только пение цикад и жужжание кондиционеров насыщали звуками густой летний воздух.
Мы стояли бок о бок и глядели вверх, ожидая увидеть хвост кометы.
– По-моему, это здорово, что ты собираешься вернуться в университет, – сказал отец, глядя на небо.
– К тому же редакция New Scientist расположена в Лондоне, – сказала я. – Надеюсь, там смогу продолжать писать статьи, и это даст мне хороший повод общаться с физиками.
Я расфокусировала взор, стараясь расширить мое периферийное зрение.
– Вон, вон! – закричали мы одновременно, когда искорка света прорезала небо.
– Сглазил, – сказал я смеясь.
– Ты никогда не думала о том, чтобы стать писателем другого рода? – спросил отец.
Вопрос застал меня врасплох:
– Что ты имеешь в виду?
– Ты уехала в Нью-Йорк с намерением стать писателем или поэтом, – сказал он. – Очень здорово, что ты занялась журналистикой. Но я волнуюсь, не заведет ли это тебя слишком далеко, не заставил ли я тебя слишком отклониться от курса. Ты уверена, что занимаешься именно тем делом, о котором мечтала?
Я задумалась. Он не ошибся: я действительно хотела быть писателем другого рода. Писать о физике никогда не было моей мечтой, тесная шляпа научного журналиста плохо держалась на моей голове и норовила вот-вот свалиться. По-настоящему я мечтала просто писать: то есть придавать форму бесформенным мыслям, изливать их в чернилах, задумываться о морфологии того, что вначале казалось аморфным, словно из ничего вылепливая нечто, пусть и бесконечно малое, нечто плотное, надежное и вечное. Писать для меня было чем-то вроде приведения мыслей в порядок, когда их требуется выстроить одну за другой, рассмотреть каждую со всех сторон и понять, куда все они ведут, даже если каждая из них только и ведет, что обратно к себе. Мои любимые рассказы и стихи как прожектором освещали мыслительный процесс автора, обнажая все его трещины и противоречия. А работа журналиста была прямо противоположна этому. Она высвечивала только конечные продукты мысли, выводы. Научная журналистика ставит целью настолько запудрить мозги читателю, чтобы он по ошибке принял мысли о мироустройстве за сам мир – каким он видится с логически невозможной точки зрения Бога, в парадигме объективности синонимичной обыкновенной лжи. Для меня прятать мысли писателя значило лишать само писательское дело его главного достоинства – открывать людям доступ к мыслям других людей. Магический потенциал письма заключается в том, что оно позволяет нам увидеть одну вещь, которую мы не можем увидеть никаким иным способом; оно открывает глаза на ту сторону мира, которая глубоко и принципиально невидима. Творчество писателя подобно пустыне, куда мы ссылаем себя сами, чтобы спасти свою причастность, излечить себя от клаустрофобии, мучающей ограниченный ум в ограниченном интеллектуальном пространстве себя самого.
Но меня вполне удовлетворяло, что моя журналистика не была именно тем писательским творчеством, о котором я мечтала. Журналистика не была моей целью, она была моей маскировкой. Она была ламинированным приглашением в мир окончательной реальности, и я хотела посмотреть, как далеко можно было зайти, пользуясь им.
– Это важно для меня, – сказала я, проследив глазами за еще одной светящейся линией, прочертившей небо. – Писать я начну гораздо позже. Когда это произойдет, мне будет что сказать.
Он улыбнулся.
– А что насчет тебя? – спросила я.
– А что насчет меня?
– Ты прочитываешь каждую новую книгу по физике, едва она успевает выйти, и каждый новый научный журнал. Ты купил новый книжный шкаф. Это не отвлекает тебя от работы?
– Мне кажется, для меня и то и другое в равной степени важно, – сказал он. – А может быть, это даже важнее. Отдать ли предпочтение грибковым инфекциям в легких или природе реальности?
Он сделал паузу:
– Иногда я сожалею, что я не астрофизик. Если бы я был немного моложе, я бы подумал, не сменить ли профессию.
– Ты и сейчас можешь, – сказала я.
Он ничего не ответил.
Мы стояли на улице в тишине. Хвост кометы освещал ночное небо.
Итак, следуя своему не-очень-то-хорошо-продуманному-плану, я переезжала в Лондон. Я думала, что если Бостром поступил в Лондонскую школу экономики и политических наук изучать философию науки, решил, что реальность – это, по-видимому, компьютерная симуляция, и подружился с Джоном Брокманом, то и у меня должно что-то получиться. У меня не было намерения отказываться от своей журналистской авантюры, но я хотела сделать шаг назад и увидеть картину целиком, чтобы не потерять цель из виду.
– Опасайся комфорта, – говорил мне когда-то отец. – Как только ты почувствуешь, что все устоялось, знай: вероятно, настало время что-то менять.
Уилер сказал, что философия слишком важна, чтобы оставить ее философам. Ну и почему бы мне было не попробовать?
В результате я арендовала студию на первом этаже очаровательного белого таунхауса на шикарной небольшой тупиковой улочке в Ноттинг-Хилл. Мои родители и брат приехали вместе со мной, чтобы посмотреть, как я устроилась.
– Это небольшая, но очень современная студия, – предупредила нас агент по недвижимости, поворачивая ключ в замке.
Она открыла дверь, и я всмотрелась в темноту. Студия действительно была очень маленькой. Я повернулась к своим:
– Может быть, нам лучше заходить по двое?
Мы с мамой вошли внутрь. Студия действительно была очень современной. Все блестело и выглядело новым, напоминая квартиру класса люкс, которую нечаянно засунули в сушилку и сжали.
– Деревянный пол – это просто чудесно, – сказала агент.
Я кивнула. Все правильно, хотя на стольких квадратных метрах можно было усыпать пол бриллиантами и это не сильно отразилось бы на цене.
Я осмотрелась: в комнате стояло раскладное кресло, какой-нибудь пессимист мог бы даже назвать его стулом, и круглый рабочий/журнальный/обеденный столик, размером аккурат под ноутбук. Или тарелку.
– А где спать? – спросила я.
Агент указала вверх. Небольшая крутая лестница вела к кровати под потолком.