Соломон Воложин - О сколько нам открытий чудных..
Так не логично ли следы этого же утопизма искать и в «Пиковой даме», в противоречиях элементов ее текста? Это и будет вторым путем подхода к попытке открыть художественный смысл этого произведения.
Широко известно, как тщательно Пушкин просчитывал хронологию событий и действий героев в своих творениях, как в той же «Пиковой даме» он исчислял деньги Германна… И вот этот непогрешимый даже в мелочах и себе на уме Пушкин допустил явный прокол. Смотрите.
Старая графиня, одеваясь за ширмами, просит внука, князя Павла Александровича Томского, прислать ей какой–нибудь новый роман. Томский в ответ прощается, ссылаясь на спешку, и уходит из уборной своей бабушки. Та «одевалась так же долго, так же старательно, как шестьдесят лет тому назад». Оделась, и «слуга вошел и подал графине книги от князя Павла Александровича.
— Хорошо! Благодарить, — сказала графиня…» И, передумав кататься, как предполагалось, велит Лизе начать читать. Послушав две страницы зевнула.
«— Брось эту книгу, — сказала она: — что за вздор! Отошли это князю Павлу и вели благодарить…»
Спрашивается, не слишком ли быстро Томский прореагировал на бабушкину просьбу? Если он врал, что спешил, а просто ему неприятно было с бабушкой быть лишнюю секунду (он к ней заскакивал по делу), то почему он так сразу прислал книгу? Бабушка его не торопила и просила вообще. Да и не похоже, чтоб внук к бабке относился как–то особо: слишком плохо или слишком хорошо. Вот она «в сотый раз рассказала внуку свой анекдот», как когда–то в молодости она с княгиней Дарьей Петровной была пожалована во фрейлины, и Пушкин лишь полусловом намекнул, что князю с ней скучно: «отвечал рассеянно Томский». Неужели мыслимо, чтоб под благовидным предлогом уехав от нее поскорей домой он, молодой человек, ведущий рассеянный образ жизни, испытывал к бабкиной просьбе повышенную внимательность?
Еще более немыслимо предположить, что «графиня ***” и князь Томский жили в одном доме и поэтому можно было так оперативно передать книгу.
Нельзя предположить и того, что графиня уж больно долго одевалась.
«Томский вышел из уборной.
Лизавета Ивановна осталась одна; она оставила работу и стала глядеть в окно. Вскоре [обратите внимание — вскоре] на одной стороне улицы из–за угольного дома показался молодой офицер. Румянец покрыл ее щеки; она принялась опять за работу и наклонила голову над самой канвою. В это время вошла графиня, совсем одетая.
— Прикажи, Лизанька, — сказала она, — карету закладывать и поедем прогуляться».
Не успела Лиза приказать, а уж принесли книгу. — Явная накладка. И, похоже, что Пушкин нарывается на то, чтоб это было замечено. — Зачем? — Не для того ли, чтоб выпятить в нашем внимании книгу и вообще разговор о ней и ее альтернативе?
«— Paul! — закричала графиня из–за ширмов: — пришли мне какой–нибудь новый роман, только, пожалуйста, не из нынешних.
— Как это, grand’maman?
— То есть такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери, и где бы не было утопленников!
— Таких романов нынче нет. Не хотите ли разве русских?
— А разве есть русские романы?.. Пришли, батюшка, пожалуйста, пришли!»
Не русские — это явно французские новые вещи того времени, времени после французской революции 1830 года, вещи, где были указанные графиней страсти–мордасти. Это были произведения или романтиков, или первых реалистов.
Вот что о романтиках около тех лет писал Плеханов, оперируя временно`й, исторической изменчивостью искусства между двумя полюсами: утилитаризмом и незаинтересованностью общественным. (А я, кстати, эту пару–оппозицию вижу из века в век коррелирующей с другими парами–оппозициями: общественное — частное, коллективизм — эгоизм, ингуманизм — гуманизм, «небесное» — «земное» и т. д. И между этими полюсами колеблющуюся изменчивость идеалов, отраженных в искусстве, удобно представлять себе в виде синусоиды с подъемами к «небесному» и спусками к «земному» [1, 51; 2, 26, 27].) Теперь процитируем Плеханова, комментируя, где подъемы, а где спуски.
Подъем: <<…все вообще французское искусство… делается простым орудием к политической пропаганде. В начале XIX века нарождающийся романтизм… преследует «социально–политические цели»>> [8, 363] (как в России- так называемый гражданский романтизм; только в России шло к революции, а во Франции была конрреволюция). <<Гюго, находивший поэтическими только те исторические события, которые знаменовали торжество монархии и католицизма, был в эту пору своей жизни представителем высших сословий, пытавшихся восстановить старый порядок>> [8, 364].
Следующая фаза на синусоиде — спуск: <<Около 1824 года, после войны с Испанией, замечается значительный поворот в отношении романтиков к социально–политическому элементу в поэзии. Этот элемент отходит на задний план, искусство становится «бескорыстным»… поэзия не должна не только «доказывать», но даже и «рассказывать»>> [8, 363].
Следом — новый подъем: <<Но ряды приверженцев французского романтизма стали все более пополняться образованными детьми буржуазии>> [8, 364]. Назревала революция 1830 года, в которой мелкая буржуазия попыталась уравняться с крупной, примазавшейся к Реставрации. <<На сторону этой [мелкой] буржуазии перешли некоторые из тех его [романтизма] сторонников, которые прежде воспевали старый порядок. Так поступил, например, Гюго>> [8, 364].
Революция 1830 года для мелкой буржуазии явилась новым поражением, и это, как удар о пирамиду бильярдных шаров, расшвыряло романтических ее сторонников по разным не то что полюсам, а еще дальше. Как я указывал в цитированных работах своих, мыслимо представлять себе вылеты вон с синусоиды изменчивости идеалов: «сверхвверх» (крайняя мечтательность) и «субвниз» (демонизм, сатанизм) [1, 51; 2, 27].
«Сверхвверх» (интерпретирую Плеханова): <<После 1830 года некоторые романтики, не вдаваясь в рассуждения об общественной роли искусства, делаются выразителями довольно неопределенных идеалов мелкой буржуазии…>> [8, 364]
«Субвниз»: <<…а другие проповедуют теорию искусства для искусства…>> [8, 364]
«И все правы», — подводит итог Плеханов. «Сверхвверху»: <<Мелкая буржуазия оставалась неудовлетворенной: ей естественно было выразить эту неудовлетворенность в литературе>> [8, 364]. «Субвнизу»: <<С другой стороны, правы были и сторонники чистого искусства. Их теории означали, во–первых, реакцию против социально–политических тенденций прежнего [ «просто вверх»] романтизма, а во–вторых, несоответствие прозы торгашеского существования [ «просто низ»] с бурными стремлениями буржуазной молодежи, взволнованной шумом еще не вполне закончившейся тогда борьбы буржуазии за свою эмансипацию>> [8, 364].
А поскольку крайности — сходятся (если опять — в математических образах, то как сходится плюс и минус бесконечность на прямой, являющейся числовой осью, или как заполюсный меридиан, заворачивая за полюса, — сходится где–то там, на другой стороне Земли), так — и у разметанных ультраромантиков наблюдается схождение: <<…преобладание в известном слое французской буржуазии духовных интересов над материальными>> [8, 365]. Причем интересы духовные здесь — совсем не нравственные: ингуманизм идеалистов так же жесток к другим, да и к себе, как и сверхэгоизм сверхчеловеков. Оба готовы на все и даже любят смерть, отвергая действительность. Оба любят красоту, не взирая на аморальность.
Экстремизм был героем романтической, «взволнованной шумом молодежи». И он же был героем того реализма, представителем которого стал Стендаль [5, 105], начиная с 1830‑го года, с романа «Красное и черное». (У реализма бальзаковского типа интерес был к бытовому, обыденному, оцениваемому как прогресс.) Вот экстремистский новый роман (может, помня о собственной экстремистской молодости) и не хотела, чтоб ей принесли, графиня из «Пиковой дамы». А Пушкин зачем–то заставил нас, читателей, обратить внимание на это — введенной несуразностью слишком быстрой доставки графине русской альтернативы французскому.
Графине, впрочем, не понравился и русский роман. Но, зная о тогдашнем засилье булгаринской второсортности в области русского романа, можно предположить, что Пушкин рассчитывал, что мы поймем, почему от него отказалась графиня. Теперь, правда, из исторического далека видна и другая причина. <<В 1833–1834 гг. Пушкин уже ясно осознал силу вторгшихся в русскую социальную действительность капиталистических элементов. О них уже говорили и писали вокруг него, их приветствовал ненавистный ему Булгарин, им радовался Полевой, ими восхищалась «Северная пчела», их поощрял, хотя и умеренно, Николай I…>> [4, 169] То есть отвергнуты графиней могли быть восторги расчетливости капитализирующегося быта.