Живём ли мы свой век - Углов Федор Григорьевич
А когда прозвучал последний аккорд и певец приклонил к груди голову — тишина водворилась мертвая, и чудилось: лишь белые шапки вершин Памира, окруживших со всех сторон кишлак Чинар, тихо вздохнули от изумления. Тишина. Ни одного хлопка аплодисментов, ни единого лишнего звука.
Молдаванов пел. И песни его были народными — самыми, самыми любимыми. И в каждую песню он вкладывал столько чувств и страсти, что, кажется, ни на одной сцене знаменитых европейских театров, где ему приходилось петь, он не испытывал столько желания спеть хорошо и сильно, к нему не являлось такое радостное и крылатое вдохновение.
Он и сам, если бы его спросили, не мог вполне объяснить причину такого воодушевления; к дебюту за облаками — так он мысленно называл свой концерт — он начал готовиться ещё там, в Ленинграде, может быть, в тот памятный момент, когда пережил поражение на Тришкиной викторине.
В середине концерта он взял для себя отдых, попросил Эмму Ивановну Маслову исполнить несколько песен; она также пела с большой охотой и удивительно как хорошо. Затем сольные номера играла Гусева, и далеко в горах отдавались каскады её аккордов, как-то необыкновенно чисто и ясно звучали мелодии Чайковского, Шуберта, Шопена.
А потом на сцену вновь вышел Молдаванов. И сам объявил:
— Я вам спою старинный русский романс «Гори, гори, моя звезда».
И за рояль на этот раз села Тамара Николаевна Гусева. Они продолжительно посмотрели друг на друга, и он едва заметно кивнул пианистке.
Художник Сойкин, сидевший на камне в некотором отдалении от «зрительного зала», под густой веткой чинара, весь как-то сжался от охватившего его волнения; он знал и раньше, что романс заветный будет исполнен, и знал также, что в исполнение его Молдаванов вложит всего себя. Сойкин ждал чуда.
И вот полились они, звуки дивной мелодии. Тамара Николаевна сделала вступление — первые аккорды, слившиеся в сложнейшую импровизацию, ударом грома раскололи тишину, и всё вокруг до самого неба заполнилось звуками, так мощно и гармонично объявшими пространство гор, что чудилось, будто и они сами стали исторгать мелодию, и звезды на белесо-синем небе, казалось, в такт ей запрыгали в неоглядных просторах космоса.
Тихо и проникновенно пел Олег Молдаванов. Пел отрешенно, смотрел поверх людей; синие шапки горных вершин он будто бы принимал за зрителей и к ним обращал стон и плач своей исстрадавшейся, больной души.
«Да, он сдал экзамен, выиграл бой. Он победил себя!» — шептал Сойкин, внимая звукам романса.
Иногда голос певца сливался с аккордами пианино — и в те моменты красота мелодии завораживала, слушатели отдавались вполне очарованию песни; между ними и певцом наступало то самое духовное единение, которое и является смыслом и целью искусства и к которому стремится каждый подлинный артист.
Когда Молдаванов окончил пение, зрители поднялись с мест и стали аплодировать. Два очень старых человека подошли к сцене и, скрестив на груди руки, наклонили головы. Все остальные, увидев стариков, перестали аплодировать, и Молдаванов, ведя за руки Гусеву и Маслову, приблизился к сцене, поклонился старикам. А старцы сделали жест руками, означавший и благодарность и благословение. К краю помоста подошёл Грач, артисты — теперь уже в полном сборе — вновь поклонились старцам, другим зрителям — на этот раз низко. И тогда все разом сгрудились у помоста. Мальчишки забежали на сцену, неистово хлопали, улыбались, поддаваясь всеобщему возбуждению.
Молдаванов поднял руку, прося тишины:
— Спасибо, друзья!.. Нам было хорошо с вами. Мы будем помнить концерт в кишлаке Чинар.
И снова все дружно захлопали. И лица людей озарились радостным возбуждением.
На другой день утром Молдаванов сказал художнику:
— Сегодня уезжаем. Билеты у нас с тобой на вечерний рейс. Давай-ка, брат, собираться.
— Да у меня всё готово. Вот только дело одно есть в кишлаке. Но я мигом...
Сойкин захлопотал с картиной, прилаживая её к раме. Делал всё это один, пока певец и Боймирзо беседовали на улице. А когда полотно обрело своё место в роскошном раззолоченном багете, позвал товарищей. Они, увидев картину, замерли в изумлении. Картина действительно была хороша. На фоне снежных вершин и тихо струящего голубой свет неба сидели старец и молодой человек. На первом была национальная одежда, второй — горожанин: костюм, белая рубашка, галстук. Черты лица хранили одушевление только что окончившейся беседы; в глазах застыла живая, энергичная мысль о чем-то большом и важном; может быть, мудрый старец рассказал молодому таджику о былой жизни в горах, может, наоборот, внук поведал деду о своих делах и товарищах, и оба они вспомнили что-то близкое и дорогое; оба смотрели в будущее уверенно и светло.
Молдаванов шагнул к художнику, порывисто обнял Сойкина.
— Да ты, Виктор, талант!.. Я, право, не ожидал. Это же... дьявольски хорошо!..
Подошёл и протянул обе руки Боймирзо:
— Спасибо, друг! Я был в Москве, Душанбе — видел много картин, но такой о таджиках... Такой нет! Надо бы созвать людей, показать...
— Я дарю эту картину чинарцам. Пусть повесят в клубе и смотрят.
Боймирзо выставил вперёд руку:
— Нет, Виктор! Не делайте этого. Место для неё в лучших галереях, пусть многие видят, какие есть люди — таджики.
Молдаванов опустил на плечо Виктора тяжелую
— Ты верно решил, коллега! Оставь им картину на память. В конце концов, она здесь родилась и пусть останется под сенью Чинара. Благородно, старик! Ты настоящий художник, коль способен на такие жертвы. Вот тебе моя рука — предлагаю дружбу на всю жизнь!..
Пока они изъяснялись в чувствах, Боймирзо тихо вышел из дома. Друзья собирали чемоданы, а он где-то ходил по саклям и явился только к отъезду. Русских гостей провожали почти все мужчины кишлака. Явились бабаи, степенно пожимали на прощание руки, благодарили за внимание. А в аэропорту гостей ожидала дружная бригада экскаваторщиков. Мирсаид и Зина, счастливые и немного смущенные, сообщили друзьям, что завтра подают заявление в загс. Их поздравили радостно. Молдаванов тут же пропел «Эпиталаму» Рубинштейна, а художник преподнес Зине букет чайных роз.
До самого аэродрома провожал русских друзей и Боймирзо. На прощанье вручил им квитанции на получение багажа в московском аэропорту.
— Это ещё что за фокус! — вскричал Молдаванов, помня мешки с фруктами, доставленные им в клинику.
Боймирзо поднял руки и только сказал:
— Законы гор, законы гор!..
Прощались по-русски, обещая не забывать друг друга.
Не знали тогда и не могли предположить певец и художник, какие дары отправлялись им в товарных отсеках самолета: там были ковры и бурки, шёлковые халаты и шитые золотом национальные тюбетейки... Сушеные фрукты, орехи и пряности. И всё во вкусе изысканном, со щедростью восточной...
Сойкин летел в Москву, а Молдаванов — через Москву в Донбасс.
Певец сидел у окна, откинувшись в кресле. Он долго провожал глазами исчезающие огни аэродрома, но мыслью и чувствами всё ещё был там, в кишлаке, на вчерашнем концерте. Перед его взором вновь и вновь, как на экране, оживали волнующие картины: седобородые старики, внимающие его голосу, юноши и девушки, восторженно аплодирующие... Неповторимое ощущение счастья переполняло всё его существо.
А Виктор уже жил во власти своей новой картины...
Художник развернул на коленях альбом, смотрел новые наброски, эскизы к картине «Таджичка», которую задумал ещё в прошлый свой приезд. Теперь он напишет её обязательно, в ней явится всё: дыхание снежных гор и бездна небес над ними, человек, укрощающий силу Вахша, — Сония... Нет, не та девочка-подросток, которую он знает: нет, то будет полная сил и энергии девушка... Гордая в своём величии... Таджичка!.. Круглые темно-синие глаза — такие большие, каких ещё никто не видел. И лик её прекрасен, как утренняя заря в горах Памира. Да, да, это будет лучшая его картина — поэма в красках!..