Борис Черкун - Эдельвейсы растут на скалах
Капитан разрешил поехать в роддом. Я вскочил на коня и помчался. До поселка было километров двадцать.
По дороге удивлялся: родился сын, а я почему-то не думаю о нем. Пытался мечтать, каким станет он, куда вырастет, — тоже ничего не получилось… О Дине вспомню — сразу теплее становится в груди. А про сына подумаю — в душе ничего не шевельнется. Собственно, я и не представлял, как можно любить то, чего ни разу не видел, о чем не знал ровным счетом ничего.
Молоденькая краснощекая сестричка, нахмурив белесые брови, наотрез отказывалась пропустить меня к Дине:
— Нельзя.
— Почему?
— Еще ребенка заразите.
— Я — заражу?! Сестричка, неужели я похож на бациллоносителя? А как же тогда, когда жена с ребенком домой приедет?
— Не положено.
— Ну хоть жену поздравлю. Что я, зря такую даль скакал? Меня ж больше не отпустят.
— Врач увидит — мне попадет.
Все-таки уговорил.
Я был весь в пыли, белобровая сестричка долго чистила меня, прежде чем провести в палату.
Дина лежала в белой постели, ее рука безвольно покоилась поверх одеяла, длинные белокурые волосы шелковистыми волнами растекались по подушке, на бледном усталом лице голубые глаза казались непривычно большими, она слабо улыбалась.
Я поцеловал ее, поздравил.
В палату вошла все та же сестричка со свертком в руках. Сверток — это сын. Я подумал, что с таким же успехом сестра могла принести другого. Показали бы двоих новорожденных, и я бы не смог сказать, который — мой… кого из них я обязан теперь любить. Кладя сверток рядом с Диной, сестра на несколько секунд заслонила ее, а когда отошла, я с удивлением отметил, что что-то изменилось. Опершись на локоть, Дина наклонилась над ребенком. Волосы соскользнули с плеча и закрыли лицо. Тыльной стороной ладони и движением головы она закинула их за спину и еще ниже склонилась над младенцем. Я с изумлением смотрел на Дину-мать… на жену с сыном… И вдруг с радостью ощутил, что в душе у меня посветлело, потянуло к ним, захотелось вместе с женой склониться над ребенком, над нашим ребенком. Мне случалось видеть новорожденных, обычно личико у них красное, сморщенное, как печеное яблоко. А у моего сына лицо чистое. Малыш открыл один глаз, потом другой, они у него большие и голубые — мамины. Я подмигнул:
— Привет! — и коснулся пальцем пуговки носа. Лицо сразу сморщилось, и сын запищал.
— Обиделся. Дурачок, это ж твой папа. Пап, а как мы назовем нашего сынулю?
— Как договаривались: Сергеем! Сейчас поеду и зарегистрирую. А то неизвестно, отпустит меня капитан еще или нет… Дай подержу его.
Бережно взял сверток. Неизъяснимое чувство охватило меня. Под пеленками было теплое, беззащитное, живое существо — человечек, мой сын… Ему нужна ласка — материнская и отцовская. Нужна забота и любовь. «Все это будет у тебя, будет!..»
— А мне тут уже говорили: «Какой заботливый у тебя муж. Звонил ни свет ни заря». А когда въехал во двор, пришли и сказали: «Твой уже на коне прискакал. С цветами», — говорила Дина, наматывая на палец и снова разматывая кончик локона — верный признак, что ей приятно.
Обратно ехал медленно. Солнце было в самом зените и палило нещадно. Все живое попряталось от палящих лучей. Даже черепахи почти не встречались. Хорошо помню, о чем тогда думалось. Я улыбался над теми страхами, что одолевали меня, когда ехал в роддом, и позже, когда сестричка принесла ребенка. Как могла прийти на ум такая нелепая мысль, что не смогу любить сына, эту кроху!.. Поскорее бы подрастал Сергей. Буду тогда брать его к себе в седло. Пусть привыкает к коню! А потом наступит час, когда посажу Сережку в седло одного, и он крепко вцепится в гриву коня, чтобы не свалиться. Он будет ловким, смелым. Мой сын будет честным и добрым.
А на самом деле пока все получается по-другому. И никогда уже не узнает Сергей, как среди ночи стучится дежурный в окно: «В ружье!» — и отец выбегает на улицу, застегивая на ходу ремни, а через минуту слышится приглушенный топот копыт — это поскакали пограничники, поднятые по тревоге.
Домой отец возвращается под утро, в мокрой плащ-палатке, в сапогах, до колен вымазанных глиной, снимает с себя громадный пистолет в пластмассовой кобуре и с глухим стуком кладет на табурет, что стоит рядом с кроватью… Сережа не будет знать, что одежда и пистолет, когда отец спит, всегда лежат наготове на этом табурете.
…Мои воспоминания прерывает одна больная, она часто заходит к нам в палату. Толще меня, бойкущая, с вятским говорком. Ее уже прооперировали, скоро поедет домой. Узнала, что я дал согласие на двустороннюю, и прибежала.
— С ума сошел, — напустилась она. — Сам на смерть напрашивашься. Да ты знаешь, что это такое — операция сразу с двух сторон? Это ж эксперимент! Недавно одну эдак прооперировали — еле выходили! Так она до операции была куда здоровее тебя. — Женщина сокрушенно всплеснула руками. — А он сам себе приговор подписал.
— У меня почему-то доверие к Ариану Павловичу.
— Ты, Макар Иванович, вижу, новичок в эдаких делах. Хочу дать один совет. Найми сестру. Перед тяжелой операцией все нанимают.
— Как это — нанимают? — не понял я.
— Ну, заранее договариваются, чтобы она в ночь после операции дежурила около тебя, а ей за это платют, за сколько уж договорятся.
— А зачем мне персональная сестра?
— Она будет добросовестно ухаживать.
— А без денег не будут ухаживать?
— Нанять — оно надежнее…
— Не буду никого нанимать, — отвечаю сердито. — Если выживу, то и так выживу. А если суждено, — большим пальцем показываю в землю, — сто купленных сестер не помогут.
Она посмотрела на меня жалостливо и ушла.
«Операция, деньги… Вот уж действительно, кошелек или жизнь. Анекдот!.. Только на всем больничном, понял?»
Жене не стал писать, что будут оперировать. А то вся изведется. Вот когда все будет позади и я смогу держать ручку, тогда напишу, что и как — и Дине, и родителям. Ей и так несладко одной. Угораздило же меня заболеть.
Почему-то не берут на операцию… С любопытством наблюдаю за собой: когда же начнется та борьба благоразумия, воли, железного «надо» и т. д. с ужасом, отчаянием, цепляньем за жизнь, когда нахлынут воспоминания милого детства, святое чувство прощения всех бывших врагов и прочее, о чем так много читал в описаниях тех минут, которые сейчас переживаю сам. Ждал, ждал, когда ко мне придет все это… и уснул.
Через час будят:
— Овчаров, поехали.
Мне помогают лечь на каталку и везут в операционную. Больные высыпали в коридор, кто-то улыбается мне, кто-то ободряюще кивает, почти у всех в глазах затаенная тревога. Еду точно сквозь строй. «Как в последний путь», — насмешливо и в то же время с неприязнью думаю я.
— Ни пуха, ни пера! — шепотом говорит та, что советовала нанять сестру.
— Спасибо, — отвечаю назло приметам.
— Что ты, что ты, надо говорить «к черту»! — восклицает женщина испуганно, как заклинание.
В операционной меня перекантовывают на операционный стол. До чего же он узкий — того и гляди, свалишься.
Анестезиолог Алла Израилевна, поблескивая стеклами очков, накладывает мне на руку манжет тонометра. Алла Израилевна удивительно быстро сходится с людьми. Заговорит с тобой так, будто продолжает неоконченную беседу — и ты сразу чувствуешь себя как дома. Очень любит пошутить. Даже о серьезных вещах всегда говорит с юморком. Если смущаешься или боишься какой-нибудь процедуры, то стоит ей сказать: «Слушай, не усложняй мне жизнь», — как это умеет говорить только она, — и ты уже не можешь не улыбнуться.
Ассистент — грузный добродушный хирург — делает уколы новокаина в ногу. Слышу, как рассекают вену и вставляют в нее иглу от капельницы, но боли не чувствую. Я все так же улыбаюсь в душе, наблюдая за своими ощущениями, за невольной настороженностью, за всеми приготовлениями: стараюсь все запомнить.
У стены на низком стуле сидит Ариан Павлович, весь в белом, руки в резиновых перчатках держит на весу.
— Ариан Павлович, а если я не захочу, чтобы сразу с двух сторон?
— А я тебя и спрашивать не буду. Переверну на другой бок — и знать не будешь, пока не проснешься. А проснешься — уже поздно будет протестовать, обратно не вставишь, — подтрунивает он.
Сделали укол в вену — и плафоны на потолке стали двоиться, куда-то поплыли… Я знаю, что это наркоз, воспринимаю все, как должное, с любопытством, — я не перестаю наблюдать себя; все это для меня ново, даже интересно, но ничего гнетущего — вопреки тому, что вычитал в книгах. С детства люблю наблюдать за собой как бы со стороны. И чем острее ситуация, тем с большим интересом ощущаю свое внутреннее состояние.
…Однажды с цепи сорвался злющий пес и бросился ко мне. Мне было тогда лет четырнадцать. Я весь подобрался, выставил руки с растопыренными пальцами. Решение пришло молниеносно: когда собака кинется, схватить ее за горло и задушить. А что кинется — не сомневался: она уже бросалась на людей.