Арнхильд Лаувенг - Завтра я всегда бывала львом
Мои демонстративные действия, буйство не возымели никакого эффекта. Санитаров было много, а я — одна, меня доставили в изолятор и заперли в голой камере, палате для буйных. Я просидела там в одиночестве целый день. Матрас, четыре белые стены, зеленый бетонный пол. И я — апельсиновая мученица, пострадавшая за право апельсина называться цитрусовым.
Я часто попадала в изолятор, часто сидела под замком, так что в этом не было для меня ничего необычного, и хотя там было тоскливо, одиноко и обидно, но вполне терпимо. Останься я в отделении, там тоже не было бы ничего особенно замечательного, так что особой беды, казалось бы, не произошло. Это вполне можно было пережить. Обидно было сидеть одной взаперти, зная, что все мои слова не имеют теперь никакого значения, что для всех я в первую очередь больная шизофреничка, а моим словам не нужно придавать никакого значения. Я была сумасшедшая, и мой голос никем не принимался в расчет.
Джоан Гринберг очень хорошо описала это в своем романе «Розовый сад я тебе не обещаю». Главная героиня Дебра и еще одна пациентка лежат, закутанные после холодного обертывания. Дебру упаковали так плотно, что у нее нарушилось кровообращение, и от этого страшно болят ноги. Вторая пациентка советует ей позвать на помощь сестру. Вскоре боль стала такой сильной, что Дебра закричала, хотя это ей было трудно. Она звала долго и так громко, как только могла, но никто не пришел. Вторая пациентка, которая лежала рядом, попросила у нее прощения за то, что дала плохой совет: «Я забыла, что когда кричат сумасшедшие, для людей это только крики сумасшедших». Или, если выразить это другими словами: «Сумасшедшие кричат, потому что они сумасшедшие, а не потому, что у них болят ноги >.
Когда твои слова теряют смысл и превращаются в симптомы, ты начинаешь чувствовать себя совсем одинокой, и все вокруг становится мрачным. Я хорошо помню страшное чувство беспомощности и ужаса, которое охватило меня, когда я поняла, что для меня нигде больше нет гарантированно нейтральной сферы, и что я в любой момент могу ожидать, что из-за моего диагноза мне не поверят или неправильно перетолкуют мои слова. И это происходило снова и снова, и снова во все новых и новых ситуациях.
До болезни я была способной ученицей и собиралась стать психологом. Я поговорила о своих планах с преподавательницей, которая была моим куратором, и та поддержала меня. У меня были хорошие оценки и хорошая мотивация, так что были все основания предположить, что я смогу учиться в университете.
А через год после этого разговора я была госпитализирована, однако даже погруженная в хаос, я по-прежнему держалась за свою мечту, как за спасательный круг, который поможет мне выплыть: когда все это пройдет, и я снова наведу порядок в том развале, в который превратилась моя жизнь, и вернусь в школу. Я по-прежнему мечтала о том, чтобы стать психологом. Но теперь мои мысли о будущей профессии были уже не мыслями о профессии, а, как мне объяснили, это были уже симптомы, говорившие о том, что. v я идентифицирую себя со своим психотерапевтом. Я, дескать, мечтаю стать психологом не потому, что хочу работать психологом, а потому что хочу стать моим психотерапевтом. И мои мысли о будущей деятельности и образовании на самом деле представляют собой перенос или что-то в этом роде.
По крайней мере, так они говорили. И это было больно, очень больно. Я думаю, что даже если они не верили в меня, то могли бы не причинять мне эту ненужную боль. Для меня не было никакой необходимости и никакого смысла в том, чтобы знать об их скептическом отношении и о том, что они не верят в меня. Мне была необходима прекрасная мечта, которая бы меня поддержала. Ведь я действительно была раньше хорошей ученицей, и тогда мои планы были вполне реальны, это было всего лишь год тому назад, так ради чего нужно было убивать мою мечту и превращать ее в болезнь, ведь мечта — это гораздо лучше болезни, и от нее гораздо больше радости, пока она остается мечтой? Нельзя сказать, чтобы в повседневной жизни у меня оставалось очень много радостей. Мечта бы мне очень пригодилась. А также дар слова. Даже в том, что касается апельсинов и цитрусовых. Хотя это и может показаться банальными пустяками, но ведь у меня так мало осталось от здоровой, «нормальной» Арнхильд, так мало того, что было мною самой, а не моей болезнью, что тут уж каждый пустяк и каждая мелочь приобретали колоссальное значение.
Другой санитар, работавший на том же отделении, проявил куда больше таланта. У него не было специального образования, но он пошел санитаром в здравоохранение, потому что был в то время безработным. Кроме своих дежурств, он посещал какие-то курсы по специальности «средства массовой информации и журналистика». И от него я узнала, в чем состоят десять признаков хорошей новости. «Новость должна быть актуальной, релевантной для получателя, неожиданной…». Признаюсь, что сейчас я уже не помню все десять. Но тогда я их помнила, и хорошо помню, что как только я начинала проявлять беспокойство и впадать в состояние психоза, он возвращал меня к действительности, говоря: «Давай-ка, Арнхильд, назови мне признаки хорошей новости!» И если я не отвечала, продолжая общаться со своими голосами, или царапая себя до крови или занимаясь еще чем-то в этом роде, он не отставал от меня: «Перестань придуриваться, Арнхильд! Я знаю, что ты помнишь! Хорошая новость должна быть…». И тогда я продолжала: «Хорошая новость должна быть актуальной, она должна…».
Так, постепенно, через перечисление раз и навсегда установленных, упорядоченных и, в сущности, совершенно неинтересных правил я возвращалась в наш общий мир. Разумеется, этот способ не всегда оказывался таким действенным, но часто он действовал. Часть его действенности объясняется простотой и упорядоченностью этих правил и тем, что это помогало мне сконцентрироваться на нейтральной, конкретной и спокойной теме, не имеющей ко мне прямого отношения. Эти правила я тогда так хорошо заучила, что просто не могла ошибиться, а тема была мне настолько безразлична, что они не представляли для меня никакой угрозы, и благодаря этому стали надежным и доступным мостом, по которому я могла вернуться в наш мир. Но очень много значила сама личность моего учителя.
Он был мне приятен. Он относился ко мне дружелюбно, он учил меня нужным вещам, он принимал меня всерьез, он был спокоен и надежен. Когда мной овладевал приступ психоза, мне всегда делалось очень и очень страшно. Как тут не испугаться, когда ты не можешь положиться на свои восприятия, на свою голову, доверять своим мыслям и чувствам! Это естественный страх. Ведь когда такая большая часть моего «я» оказывалась выведенной из строя, у меня оставалось страшно мало средств для защиты, в этом состоянии я становилась гораздо уязвимее для обиды, так что всегда был шанс, что я все, что угодно, могу понять неправильно. В этих случаях я боялась иметь дело с людьми, которые не казались мне совершенно надежными и предсказуемыми или не вызывали у меня полной уверенности в том, что они не нанесут мне какого-то вреда. При малейшем сомнении или неуверенности я предпочитала уйти в психоз. И поскольку этот человек ни разу меня не подвел, я чаще всего возвращалась на его зов, за исключением тех случаев, когда этому мешали какие-то веские причины, как, например, опасность чьей-то смерти или угроза лесного пожара или что-то тому подобное.
Одной из причин, почему я так доверяла ему, было, наверное, то, что он никогда не применял силу сверх необходимого. Сначала он всегда пытался со мной сотрудничать, и продолжал это сотрудничество дольше, чем все остальные. И он видел меня, и принимал меня всерьез. Он пытался чему-то меня учить, разговаривал со мной, причем не только о признаках хорошей новости, но и о настоящих новостях, о том, что происходит в мире, политике, культуре, благодаря этому я получала передышку, когда мне разрешалось быть не только пациенткой, а человеком, и это было необыкновенным счастьем.
Как-то на пасху я отказалась принимать на ночь положенные лекарства. Честно говоря, я теперь уже и не помню, почему я отказывалась их принимать. В душе я ведь очень хорошо знала, что это была бесполезная борьба, но вероятно, это был один из вариантов нанесения себе физического вреда, поскольку я терпеть не могла, когда мне делали уколы. Я испытывала боль и унижение, когда, повалив на пол, в меня насильно всаживали иглу. Мне даже казалось, что от введенных таким способом лекарств меня сильнее тошнит и бывает больше неприятных побочных действий. Последнее было, скорее всего, моим воображением, однакч я ненавидела уколы, и поскольку в то время я находилась под непрерывным надзором и потому не могла себя порезать, то отказ от приема лекарства был для меня, вероятно, другим вариантом самонаказания. Одним словом, от лекарства я отказывалась. Надзирающая за мной сиделка стала командовать: «Лекарство необходимо принять! Принимай лекарство! Хватит дурить! Сейчас же принимай!»