Диспансер: Страсти и покаяния главного врача - Айзенштарк Эмиль Абрамович
Старик Тарасов не понял больного на приеме или больной его не понял? Вообще-то он плохо слышит: 72 года. Больной побежал в горздрав. Заведующий решил, что Тарасов спорол какую-то грубую чушь больному (а на самом деле все было не так). И вот мне нужно ехать к больному на квартиру все уладить. А машина наша сегодня дежурит в ГК профсоюзов. Ладно, пойду пешком. Беру Баруху. По дороге договариваемся о ее крамольных нагрузках, чтобы вписались в доработку. Она подсказала один ход: поскольку у нас забрали навечно полторы ставки в военкомат (неожиданно вырубили живым мясом, как Шейлок из должника). Как нам перекрутиться не по дурному, чтобы работу не завалить? Кажется, нашли выход: в отпуск выпихивать равномерно, в том числе и зимой. Это с криками, со слезами, с затаенной местью. Да что делать? Или вот еще вариант: платить полставки, когда есть возможность, дополнительно, а потом четверть «законных» урезать — получится так на так. Работаем, мыслим, и вот уже подходим к дому жалобщика. Баруха ему говорит: «Ты чего, Иван, спятил? Куда ж ты с жалобами поперся, почему в горздрав?». Они, оказывается, давние знакомые. Тут все дело и сладилось. Опять удача. Докладываю шефу. Он доволен: «Хорошо, правильно». И тут же дает адрес и фамилию женщины, которую нужно срочно взять из дома и положить в диспансер. Это больная инкурабельная, с метастазами в кости. В доме — ужас, грязь, беспорядок. Больная к тому же хулиганка, матерится.
Но шеф энергично требует быстрей решить вопрос. Родная сестра этой женщины занимает высокий пост в области, приближена к одной Августейшей Особе. Положил в приличную палату. Тут сестры прибегают: «Какие операции на завтра?». Батюшки! Оказывается, где-то еще существует медицина. Стало быть, еще Польска не сгинела. Осматриваю больных на скорую руку, торопливо. А чего, собственно, спешить? Время позднее, все дела сделаны, изо всех капканов, слава Богу, ушел. Это по инерции. Останавливаюсь, отряхиваюсь ото всей скверны и спокойно, уже не торопясь, смотрю больных. Занятие прекрасное. Только что я был коммивояжером, шестеркой, и вот по мановению волшебной палочки превращаюсь в хирурга. Осматриваю, ощупываю, намечаю разрезы, в голове возникают планы операций, какие-то решения, которые кажутся мне удачными. А больные как-то все это улавливают и очень сочувственно понимают. Здесь мы союзники, почти семья. Одной снял гипнозом зубную боль. Она обалдела и назвала меня Иисусом Христом. И рокот восхищения пошел по палате. Какая там шестерка! Посмотрите на меня: в крахмальном халате, в колпаке и в очках — пусть не Христос, но все-таки больные смотрят на меня с надеждой и благодарностью. Уходят плевки и боли, уходят морщины, дышать легче, тепло, уютно. Да, так бы всю жизнь. Боже мой, у кого она — такая жизнь?
Снова звонок. Шеф раздражен: «У вас там, — спрашивает, — диспансер или кафе по самообслуживанию?». Это наш лучевик, Иван Петрович, насоветовал больной переливать кровь и кушать паюсную икру, чтобы увеличить число лимфоцитов в анализе крови. Иван Петрович — старый больной человек, и всю жизнь — администратор. Когда его снимали, засунули ко мне: трудоустроили не по специальности. Я поручил ему гражданскую оборону — это бумажки. Он потребовал сейф, а дело завалил. Теперь сидит в лучевой терапии. Лечат лаборанты, а он лишь сопит, надувая щеки. Он не профессионал, он общественник. Сыну больной он порекомендовал сдать кровь для матери на станции переливания. Тот побежал на станцию, но свою кровь не сдал, а начал искать готовую. Готовой не оказалось. Он помчался к заведующему горздравотделом: «Где взять кровь и паюсную икру?». И завертелась машина. Больная звонит рентгенологу (а я в это время сдаю годовой отчет): «Так будет мне кровь? Вам уже звонили из горздравотдела?». Одним словом, Христа из меня не получилось, пора переквалифицироваться — назад в шестерку! Иван Петрович объясняет: «Я посоветовал ей кушать хле-е-еб (тянет нараспев, подчеркивая свою невиновность или даже невинность), зе-е-е-лень, фру-у-у-кты, о-о-овощи. Она сказала: «А вот женщины советуют икру». Я говорю: «Пожалуйста, икру тоже можно. Еще я посоветовал перелить кровь. А что, я не имею права советовать, раз я врач?».
Имеет он право. Только сейчас, на моих глазах родится новая жалоба. И люди эти очень грамотные, подкованные: сделают бумагу квалифицированно. И будет опять комиссия. А комиссия всегда что-нибудь находит и пишет в акт. И будут снова бить. Одна девочка — врач из онкологического института, только испеченная, недавно сказала мне: «А мы вас будем бить». Бутерброд за щекой, в глазах синь, васильки — ребенок. «Бить» для нее, как дышать. Вот такие у нас кадры. А уж наторелые приедут — выпьют кровь, каплю за каплей. Потому и боимся. Не до работы, главное — жалобу предупредить: «Не до жиру, быть бы живу». Но ведь нутро, собственное нутро протестует, болит: хочется дела своего. Ведь кое-каких безнадежных мы лечим здесь и даже вылечиваем. И рокот восторга в палатах, и когда очередь за пивом расступается: пожалуйста, доктор. Все это, как артисту овации, поднимает к звездам. А что, мы ведь тоже художники. Художники? А рылом в корыто не хочешь? Гражданка К. жалуется министру: у нее умер муж, просит наказать виновных. У мужа низкодифференцированная саркома. И никакие силы в мире не могли спасти его. Мужа прооперировали своевременно, но он погиб от метастазов. Все здесь понятно не только врачу — неграмотному человеку. А комиссия (как всегда из непрофессионалов) терзала меня насмерть. Меня спросили: «С вашей стороны это преступление или грубая ошибка?». В любом случае у меня отнимали мою высшую категорию, единственное мое достояние. Все, что я заработал десятилетиями каторжного труда и усердия. Я им объясняю — не слушают, я им читаю из учебника онкологии — перебивают. И жмут из меня: «Ошибка или преступление?». Перевернули заодно все истории болезни, амбулаторные карты — надо же что-то найти, чтобы уничтожить. Две недели пытки. Едва на ногах. Куда ударят? Что прикрывать? Тьма, тьма. Только дыхание их проклятое и зубы у самого горла. А сами-то маленькие-маленькие. При дневном свете мимо пройдешь — не заметишь. Смяли бы тогда, сожрали бы, категорию бы отняли, а следом и выгнали. Помешал директор института, старый профессор-онколог. Ему нельзя, чтобы меня «убивали». Я анкеты предложил, кинофильмы сделал для населения, внедрил само обследование, завтра еще что-то сделаю (а что — он знает). Нельзя меня резать. Поехал профессор в облздрав, проект приказа, говорят, сам порвал, спас-таки. Опять я везучий. А то ведь у них в облздраве на планерках так: «Вы откуда приехали? Что видели? Сколько под суд отдали? Сколько категорий отняли? Нисколько?! Никого?! Грош вам цена! Работнички! Возвращайтесь назад, и без глупостей!».
И возвращаются, и рубят. В этом году 32 категории зарубили. Но интересная деталь. Та, что меня мучила, была особенно мерзкая, не просто чиновница, а садистка. Распаляла себя тем, что сравнивала свою зарплату с моей (она меньше меня получает). И от этого сопоставления чернела, сатанела и дергалась. Рентгенолог, посмотрев на нее, сказал: «Я бы даже убить ее не смог — дотронуться невозможно». Так вот интересно, что эта дрянь себя вполне человеком чувствует и свою работу и себя очень уважает. После того, как она меня терзала и когтила, оскорбляла и унижала (а я еще два месяца не мог оперировать — руки дрожали), после всего этого она меня случайно на улице встречает — руки тянет, улыбается, как старая знакомая. Я руки не подал, так она НЕ ПОНЯЛА, очень удивилась, обиделась. У них это вообще в сознании не сочетается. Вчера мучила — так это ж по службе, а сегодня встречаемся — знакомые. Завтра понадобится — кровь выпьем. А сегодня же просто на улице встретились — причем тут одно к другому? И многие эту игру принимают, и они опять привыкают себя людьми считать. А руки не подашь — удивляются, искренне недоумевают, не понимают они. А как их понять?
Впрочем, пошли бы они… Мне циклиться на чем-то нельзя, дела набегают. Забот — полон рот. Нужной группы крови на станции переливания нет. Это для той женщины, которой наш старик дал такой добрый и умный совет. Сын ее кровь не сдает, а жалуется в горздрав. Сама женщина напирает на то, что она филолог (историк) и все воспринимает как-то очень ярко, очень образно, и что вся семья у них такая, и просит ее правильно понять. А у нее всего-то 18 лимфоцитов — ничего особенного, никакой катастрофы — все раздули попусту, из ничего. Да у нас десятки больных действительно тяжелых, им кровь куда важнее. А что делать? Я назначаю ей микродозу адреналина внутрикожно в надежде вызвать реакцию активации. Она мне рассказывает свою биографию, я ей — свою. Оказывается, у нас много общих знакомых. Она успокаивается. Мина еще не обезврежена, но хоть приостановлена. Теперь нужно выспаться: завтра операционный день.