Эмилия Александрова - Искатели необычайных автографов
Фило обиженно таращится на таблицу. Пусть так! Прав Мате. Но не все ли равно, что стоит в числителе — 210 или 216 — при таком-то огромном знаменателе? Вероятность угадывания смехотворно мала и в том и в другом случае!
— Следовало ожидать, мсье, — говорит бес, небрежно помахивая тросточкой.
Фило так и подпрыгивает на своей подстилке!
— Вот как! — шипит он, дрожа от ярости. — Выходит, вы знали об этом заранее? Зачем же я как дурак решаю ваши идиотские задачи, если они все равно никаких дверей не откроют и к Монтальту меня не приведут?
— То есть как это — зачем? — притворно удивляется тот. — Конечно же для тренировки. Для усовершенствования вашего математического мышления.
— Не хочу мышления! — буйствует Фило. — Хочу к Монтальту! Хочу, чтобы открылись двери!
Асмодей оставляет наконец в покое свою тросточку и шумно вздыхает. Ничего не поделаешь! Если мсье так уж не терпится, двери, на худой конец, можно открыть и другим способом.
Он великолепным жестом достает из кармана большой позеленевший ключ, беззвучно вставляет его в замочную скважину…
И вот уже все они поднимаются сперва по узкой винтовой лестнице, а затем и в небо — в ясное, звездное, майское небо Парижа.
НАКОНЕЦ-ТО МОНТАЛЬТ!
— Ну знаете! — кипятится Фило, когда к нему возвращается дар речи. — Никогда не ожидал от вас ничего подобного! Ну зачем, зачем вам понадобилась вся эта комедия с подземельем, с запертыми дверьми и прочая и прочая?
— Кха, кха… Злосчастная страсть к театральным эффектам, мсье, — жалобно признается бес.
— Боюсь, что вы отстали от жизни. У нас, во второй половине двадцатого века, такие штучки давно вышли из моды. Мало того, их даже считают дурным тоном.
— Знаю, мсье, а поделать с собой ничего не могу. Старая школа! Так и тянет к неожиданным поворотам.
— Воображаю, что вы припасли для финала! — по обыкновению, язвит Мате.
— Для финала? — оживляется Асмодей. — Весьма кстати замечено, мсье. Спектакль-то идет к концу. Осталась одна-единственная картина.
— Не может быть! — искренне огорчаются филоматики.
— А Монтальт? Неужели мы так и не увидим Монтальта? — чуть не плачет Фило.
— Непременно увидите, мсье, — торжественно обещает бес. — Пароль донер! Честное асмодейское! Но для этого — еще один межвременной перелет. Он совсем небольшой! Примерно на пять лет вперед.
И снова — стремительный подъем, немыслимые вихри в ушах… И филоматики, только что купавшиеся в майском тепле, в третий раз оказываются над Королевской площадью, припудренной февральским снежком.
«Куда он нас тащит? — размышляет Фило. — Неужто опять в особняк Севинье? Нет, как будто не туда… Здравствуйте! Это же дом на углу улицы Фомы. Значит, последняя остановка — у Мольера. Но как же Монтальт? Неужто у Асмодея хватит духа не сдержать своего обещания?»
Гадать, впрочем, как всегда, некогда: крыша (в последний раз!) исчезает, и друзья видят знакомый кабинет, освещенный скудным пламенем свечи, которая стоит на каминной полке рядом с фарфоровыми, в лепных розах, часами.
Хозяин кабинета, осунувшийся и постаревший, беспокойно ворочается в кресле с откинутой на ночь спинкой. Ему нездоровится. Он зябко ежится, то и дело сухо покашливая и шепча что-то себе под нос.
Звучит мелодичная музыка курантов. Фарфоровые часы бьют два. Мольер приподнимается, слушает, потом в изнеможении откидывается на кожаные подушки.
— Два часа ночи и ни в одном глазу сна! — бормочет он. — Проклятая бессонница! Попробовать разве лечь на другую сторону…
Он натягивает поглубже ночной колпак, поворачивается, но тут раздается жалобный металлический звук. Мольер охает, вздрагивает. Опять эта пружина! Сколько раз просил починить…
Он поджимает ноги, прилаживает под щекой думку, — кажется, нашел, наконец, удобное положение. Но нет, видно, не суждено ему забыться: стонут ступеньки под тяжестью тучного тела, скрипит дверь…
— А? Что? Это ты, Провансаль? Нечего сказать, вовремя!
— На вас не угодишь, господин директор. Пропал Провансаль — плохо. Пришел — опять нехорошо. А вам, между прочим, пакет.
— Ночью?!
— Да нет, почему ночью, его днем принесли. Только вас дома не было, господин директор.
— А вечером?
— Вечером-то вы были, господин директор. Зато тогда уж меня не было.
— Старая песня… Ладно, давай свой пакет и убирайся.
— Ай-ай-ай, зачем же так грубо, господин директор? Я, что ли, запретил вашего «Тартюфа»? Вы на их величество покричите!
— Черт побери, негодник прав, — ворчит Мольер про себя. — Прости, пожалуйста, — говорит он глухо. — И ступай. Ступай же! Нет, постой. Что делает мадам?
— Мадам? — неприязненно переспрашивает Провансаль. — Мадам спит, господин директор.
Господин директор горько вздыхает. Все в порядке! Мадам спит. «Тартюф» все еще запрещен.
Потом он берет пакет, пристраивает так, чтобы на него падал свет, и долго вертит перед глазами. Гм… Из королевской канцелярии. По какому бы случаю? Впрочем, и так ясно: очередное предписание господину де Мольеру сочинить новый сценарий для балета. Музыку, разумеется, напишет господин Люлли, первый королевский музыкальных дел маэстро. А через две недели придворная хроника со всевозможными придыханиями и реверансами оповестит христианский мир, что его величество король Франции вновь блеснул своим хореографическим талантом на сцене версальского театра…
— Что же вы не прочтете, господин директор? — подает голос Провансаль, переминаясь с ноги на ногу.
— Как, ты еще здесь?!
— Вы же сказали «нет, постой». Вот я и стою, господин директор.
— Ступай спать! — говорит Мольер строго. — Утром тебя опять не добудишься.
Снова скрип двери, шум удаляющихся шагов. Мольер кладет нераспечатанный конверт на маленький круглый столик у кресла и откидывается на подушки. Но тут же вскакивает опять. Нет, бесполезно! Теперь ему наверняка не уснуть. Ночь испорчена… Ночь? Если бы! Жизнь испорчена, вот в чем дело. Бывает же такое! Сколько пьес понаписано им за два десятилетия, но нет среди них ни одной, которая была бы ему дороже «Тартюфа». Ведь вот и «Дон-Жуан» запрещен, — ан нет, не то! Кажется, вся его боль сосредоточилась в одной точке, в одном гвоздящем мозг и сердце слове: «Тартюф», «Тартюф», «Тартюф»…
Господи, каких ухищрений, каких унижений стоили ему эти пять лет борьбы! Вспомнить одну только бешеную травлю после первого представления. Короля осаждали со всех сторон: королева-мать, Перефикс, Рулле… В итоге — запрет. Ему показалось тогда, что рот ему забили землей. Ничего удивительного: как всякий драматург, он имеет глупость полагать, что комедии пишутся для того, чтобы их играли. Но он все-таки не сдался тогда! Запрещенный «Тартюф» ушел в подполье, чтобы тайно скитаться по салонам, не переставая потихоньку расти. Первоначальные три акта незаметно превратились в пять.
Осенью 1664 сода король возвратился из летней резиденции Фонтенбло. Он, Мольер, едва дождался удобного случая, чтобы вручить ему прошение. Вернее, памфлет. Да, был грех: он не очень-то стеснялся в выражениях. Прямо назвал Перефикса и его клику титулованными святошами, а под конец заявил, что оригиналы добились запрещения копии. Засим следовала нижайшая просьба защитить его от разъяренных тартюфов. Людовик внял ей на свой лад — прицыкнул на самую мелкую шавку, Рулле. А запрет? Так и остался запретом.
Тартюф между тем продолжал преображаться. Фигура его становилась все более зловещей, обрастала связями с полицией, судом, придворными кругами… Слава комедии росла. Слухи о ней проникли за границу. Сама просвещенная королева Христина искала возможности приобрести экземпляр.
В 1666 году почила в бозе королева-мать, Анна Австрийская. Наконец-то подходящий момент возобновить хлопоты! Благо, его величество как никогда зол на святых отцов в лице архиепископа Гондрена, который допекает его нравоучениями по поводу любовных похождений с маркизой Монтеспан и мадемуазель Лавальер. К тому же на стороне Мольера невестка Людовика — герцогиня Орлеанская…
Одним словом, победа! Пятого августа 1667 года, накануне отъезда короля на войну с Нидерландами, пьеса вновь увидела свет. Нечего и говорить, что в весьма смягченном варианте Тартюф превратился в Панюльфа, сменил духовное платье на светское. Комедия получила новый заголовок «Обманщик» и совершенно неожиданную развязку: посланный справедливым и всевидящим монархом офицер ввергает разоблаченного Панюльфа в оковы… Ну, да где наша не пропадала! И все-таки успех был такой оглушительный, что и вспоминать неловко.
Но то было пятого. А уже шестого августа, не успел король покинуть Париж, как Ламуаньон запретил постановку, и ни настояния герцогини Орлеанской, ни хлопоты Буало не поколебали его решимости ни на волос. Не остывший еще после горячего приема автор снова погружается в ледяные волны отчаяния и шлет гонцов к Людовику в действующую армию. Тот принял их весьма милостиво, обещал разобраться, но… лишь по возвращении в Париж.