Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Парамонов Борис Михайлович
И. Т.: А все-таки видят какую-то причину столь ранней кончины молодого еще тридцатисемилетнего человека?
Б. П.: Да говорят, конечно, – глухо, но в то же время вполне понятно. Какие-то «субстанции» поминают. Да и классические дары присутствовали – водка. Но тут впору другой вопрос задать, а отчего эти субстанции потребовались? Это же не причина была, а следствие, как всегда, в таком деле.
Тут другой сюжет есть, несомненно, присутствует. Любому поэту грозит одна экзистенциальная опасность: что дар пропадет, стихи не будут писаться. И такое случается. Я знаю выдающегося петербургского поэта, который семь лет не писал. Но выдержал, дождался нового прилива. Снялась ладья с мели. Громада двинулась и рассекает волны. А Денис Новиков не дождался. И умер оттого, что перестал писать стихи.
Они его покинули. И не помогли ни Англия, ни Россия.
Не меняется от перемены мест, но не сумма, нет, а сума и крест, необъятный крест, переметный свет. Ненагляден день, безоружна ночь. а сума пуста, и с крестом не может никто помочь, окромя Христа.Крест остался тот же, вечный русский крест. Но какой же русский возропщет на судьбу?
И. Т.:
Быть на болоте куликом, нормальным Лотом, быть поглощенным целиком родным болотом. Повсюду гомики, а Лот живет с женою; спасает фауну болот, подобно Ною. Сей мир блатной восстал из блат и прочих топей, он отпечатан через зад с пиратских копий, но не хулит – хвалит кулик и этот оттиск. Ответ Сусанина велик, что рай болотист.Б. П.: А теперь разрешите, Иван Никитич, я и сам в рифму выскажусь: посильное приношение памяти Дениса Новикова:
Москва, как известно, заходит с носка, и бьет, и валяет, и гложет тоска, но с лучшей из прочих Эмилий меняешь ты версты на мили. Актерка, позерка, нестриженый куст, английское слово сорвавшая с уст, в отличье от Сартров и Хейзинг и «лавли» она, и «эмейзинг». Мы русские все же: абзац и восторг! Владычат Владимир и Владивосток. Денис по-английскому Dennis — куда я от этого денусь? В какой из обителей чуждой страны решил ты, родимый, вернуться на ны, и связь с иностранкою Музой предстала ненужной обузой? От карего ока чужих кареок спеши-торопись-заполняй бегунок. Поющему дело за малым — свободно сгореть самопалом. Свобода пронзит не мечом, так лучом, но радиоволнам Земля нипочем — и вот без Россий и без Англий в эфире ширяется ангел. Я сам ведь такой же, такой же я сам, почти что доверившийся небесам и так же, подобно ребенку, в кустах потерявший гребенку.Васисуалий Лоханкин
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Б. П.: Давно уже вышел интересный комментарий к романам Ильфа и Петрова, написанный известным литературоведом и историком литературы Юрием Константиновичем Щегловым. Я в свое время как-то прошел мимо него, не прочитал вовремя, но недавно обнаружил его электронный вариант в сети – и зачитался. Книга изумительная, от нее не оторваться. Вы погружаетесь в атмосферу любимых романов, как бы заново их перечитываете, но при этом с «увеличительным стеклом». Впечатление, что вы с известными издавна героями в жизни встретились и всю их подноготную теперь узнали – настолько богат реальный комментарий, сделанный исследователем. Книги опрокинуты ко времени, в котором происходит их действие, реальный жизненный фон усматривается, и от этого возникает какая-то сверхплановая глубина.
Маленький пример: в «Двенадцати стульях» пишется, что утром к Дому союзов стекаются работающие в этом громадном здании люди, и среди них некие бронеподростки. Что такое? Какие броне-подростки? Не метафора ли это? Нет, реальность двадцатых, нэповских еще времен: это, оказывается, молодые люди с шестнадцати до двадцати лет, для которых в тогдашних условиях безработицы бронировались на предприятиях и в учреждениях рабочие места. И вот такие пояснения даются чуть ли не к каждой фразе знаменитых романов.
И второй слой комментариев – уже чисто историко-литературный. Опять же почти к каждой фразе даны параллельные места буквально ко всему корпусу мировой литературы – интертекст или подтекст, или как там еще это называется. Тот или иной литературный мотив выделяется – ищется его параллель в литературных кладовых – и почти всегда находится, причем в самом широком диапазоне – от дореволюционного журнала «Новый Сатирикон» до «Метаморфоз» Овидия.
Получается, что всем известные романы, всегда воспринимавшиеся читателями, так сказать, имманентно, в своем не сводимом к чему-либо качестве, в действительности – книги среди книг. Это вообще пойнт литературоведения как науки, вот это открытие, что книги берутся не из жизни, а из других книг, что существует имманентный литературный ряд. Причем в романах Ильфа и Петрова, показывает Щеглов, эти ассоциации и реминисценции особенно плотны, их книги написаны, если угодно, состоят, сделаны из литературных клише. И это служит вящему литературному, художественному эффекту: получается, что оглушительно новая российская – уже советская – жизнь великолепно и чуть ли не полностью может быть описана, вписана в стародавние, вечные, так сказать, ситуации. Новое – это хорошо забытое старое, как говорит французская пословица. Вы думаете, что открыли новые, небывалые пути для человечества, а на деле барахтаетесь в тех же вековечных тенетах. Это, как ничто другое, способствует сатирическому эффекту, это и есть сатира.
И вот, Иван Никитич, читая книгу Щеглова, я обнаружил, вернее сказать, не обнаружил кое-каких потребных комментариев касательно сюжетов, о которых сам имею что сказать. Высказать свои соображения.
И. Т.: Как вы думаете, Борис Михайлович, почему эти романы с их сатирическим, комическим пафосом вообще появились в советское время? Понятно, что двадцатые годы, когда вышли «Двенадцать стульев», были для литературы еще сравнительно мягким временем, но вот издание «Золотого теленка», написанного в 1931 году, встретило известные трудности. От публикации в журнале «Тридцать дней» до отдельного издания прошло почти два года. Значит, начальство видело некую «ненашесть» этого сочинения, чуждость его советскому утверждающемуся канону. Тем не менее оба романа стали советской классикой и широко издавались в тридцатые, очень жесткие годы. Когда обе книги в одном томе вышли после войны (в юбилейной серии к тридцатилетию советской литературы), последовала острая реакция: книги Ильфа и Петрова были признаны вредными, чуждыми, клеветническими – и попали под запрет, вплоть до послесталинских лет. В 1956 только году они были переизданы и вошли окончательно в разряд советской классики. Как эту проблему освещает в своем комментарии Щеглов?