От Пушкина до Цветаевой. Статьи и эссе о русской литературе - Дмитрий Алексеевич Мачинский
21
Вариант из журнальной публикации, см.: Северные записки. 1917. № 1. Примеч. ред.
22
Вне зависимости от мифологических и литературных параллелей, которые можно подобрать к образу ночи, его само- и зановопорожденность здесь — несомненна. Но что касается вкрапленного в образную ткань (и несколько выпадающего из нее) образа «я только / Раковина, где еще не умолк океан», то можно не сомневаться, что здесь мы сталкиваемся с редким для поэзии Цветаевой случаем прямого влияния на нее стихов другого поэта — знаменитой «Раковины» Мандельштама (1912), где раковина также соотнесена с «я» поэта, с ночью и с «мировой пучиной». Но любая «скрытая цитата» у Цветаевой — это цитата не прямая, а преображенная. При внешнем сходстве образных соотношений, сколь различны обе «раковины», сколь полно они выражают различную природу двух великих и современных поэтов. «Раковина» Мандельштама — некий побочный продукт ночи, мировой пучины, она «ненужная» и даже «ложь», то есть отрицание «правды» ночи и пучины, но она лежит на некоем «берегу» (вне пределов ночи и пучины) как некое совершенное по форме «пустое ухо», прельстительное для мировой стихии, и стихия оценит и полюбит ее.
И хрупкой раковины стены,
Как нежилого сердца дом,
Наполнишь шепотами пены,
Туманом, ветром и дождем…
[Мандельштам 2009, т. 1: 54]
То есть поскольку раковина — поэт (Мандельштам), то изначальная его и ее пустота, ее пустая форма (для поэта — словесная форма, данность возможностей воплощения в слове) наполнится с течением времени шумом вечной ночи и пучины. Не то у Цветаевой. Ее раковина звучит изначально, она — родная дочь мировой ночи и океана, ей даны и форма и содержание — изначальный шум, еще не умолкнувший. И ночь ей — родная праматерь по духу, по шуму. В сопоставлении этих двух стихотворений намечается значительнейшая тема о двух типах поэтов — поэтах, вполне свершающихся лишь в слове, и поэтах, звучащих изначально в недрах души, а в слове лишь (и никогда до конца) выражающихся, самосознающих, оформляющихся.
23
Стихи процитированы Цветаевой в 1937 году по памяти, с опущенными запятыми, с заменой блоковского «в моих стихах» на: «в моих словах».
24
Отметим любопытное совпадение: оба потрясшие Цветаеву у Блока словосочетания «тайный жар» и «седое утро» не являются, строго говоря, блоковскими: первое, возможно, бессознательное заимствование из стихов хорошо известного Блоку Н. Минского, второе — вполне сознательные цитаты из известных стихов И. С. Тургенева. Навряд ли эти образы, будь они встречены ею у Минского и Тургенева, «ожгли» бы ее. Лишь в контексте стихов и личности Блока они воспринимались ею как выражающие тайные и глубинные знания и пристрастия души.
25
Речь идет о задуманной, но ненаписанной книге. См. примеч. на с. 149 наст. изд. Примеч. ред.
26
В соавторстве с И. В. Кудровой.
27
Здесь и далее курсив наш. — И. К., Д. М.
28
Курсив наш. Полужирным здесь обозначены слова, выделенные М. Цветаевой. — И. К., Д. М.
29
О письмах к А. Бахраху см. комментарии А. Саакянц [Цветаева 1980: 517]; см. также: [Цветаева 1969б: 191–194].
30
Число, вес, мера, «минута», «дата календарная» — все это в поэзии Цветаевой неизменно противопоставляется свободной жизни души. Сравните со следующим ее высказыванием: «…пора наконец по-нять, что существует иная кровь <…> иная физика — в полной сохранности этого понятия и в той же мере достоверная и активная, что и та, которую мы знали до сих пор. Физика духовного мира» («Поэт-альпинист»).
31
Строка эта впоследствии вошла в стихотворение «Ты проходишь на Запад Солнца…», завершенное 2 мая 1916 года.
32
Свободное и раскованное, исполненное любви и восхищения поэтическое обращение к Ахматовой стало возможным для Цветаевой только после того, как она поэтически определила свое отношение к Блоку («Я на душу твою не зарюсь…»). Отголосок мифа «Блок — Ахматова» слышится нам в строфе:
Слышу страстные голоса —
И один, что молчит упорно.
Вижу красные паруса —
И один — между ними — черный.
33
В письме к Ахматовой, написанном вскоре после смерти Блока, читаем: «Весь он — такое явное торжество духа, такой воочию — дух, что удивительно, как жизнь — вообще — допустила?» (цит. по: [Саакянц 1981: 430]).
34
Последним в этой публикации шло стихотворение «Москва! — Какой огромный…» (8 июля 1916). Поскольку в эту публикацию еще не было включено стихотворение «Красною кистью…» (16 августа 1916), тесно связанное по образному строю с «Москва! — Какой огромный…» и впоследствии неизменно включавшееся Цветаевой в этот цикл, заключаем, что первое «окликание» Блока задумано было между 8 июля и 16 августа 1916 года, когда Цветаева сформировала цикл и отправила его в Петроград.
35
В записях и письмах Цветаевой, в датировке ею стихов эта встреча фиксировалась по старому стилю, поэтому мы считаем целесообразным здесь также придерживаться дат по старому стилю.
36
«Роландов рог» (в первом варианте) написан в 1921 году, «Герой труда» — в 1925-м. Однако мы вполне доверяем достоверности воспроизведения в прозаическом очерке ощущений Цветаевой на вечере в Политехническом музее, памятуя о том, во-первых, что Цветаева вела в своих рабочих тетрадях этого времени дневниковые записи, на которые опиралась позже, создавая свою прозу, и, во-вторых, что все, связанное с Блоком, она помнила особенно остро.
37
По данным В. Н. Орлова, 26 апреля (9 мая по н. ст.) 1921 года Блок выступал дважды, в Политехническом и Союзе писателей [Блок, т. 7: 541]. Если это так, то совпадала не только дата, но и место первой «встречи». Однако, по воспоминаниям Алянского и Пастернака, последнее (третье) выступление в Политехническом происходило в один день с выступлением в Доме печати, где Блок подвергся обструкции, то есть 24 апреля по ст. ст. Тогда 26 апреля Блок выступал лишь в Союзе писателей.
38
«Блоку я впервые представился в его последний наезд в Москву, в коридоре или на лестнице Политехнического музея, в вечер его выступления <…>. Блок был приветлив со мной, <…> жаловался на самочувствие, просил отложить встречу с ним до улучшения его здоровья» (цит.