Пути, перепутья и тупики русской женской литературы - Ирина Леонардовна Савкина
Анализ названных аспектов «Дневника» Островской позволяет, как нам кажется, назвать его повествованием о жизненном фиаско. В этом смысле «криптографичекий дневник» 1933–1947 годов — довольно редкий для дневникового жанра инвариант: дневник с «закрытым», трагическим финалом. Для жанра дневника нормальным завершающим пунктуационным знаком является многоточие, потому что пока человек жив, у него остается возможность сделать следующую запись. Но Островская в своем подготовленном для архивации (и, значит, потенциальной публикации) варианте дневника ставит в конце точку или даже восклицательный знак, так как осмысленного продолжения судьбы героини своего дневника она, скорее всего, не видит. Она ощущает себя каким-то выкидышем времени, неуместным и нереализованным персонажем жизненной драмы. Те дискурсы идентичности, прецедентные тексты, которые являются для нее естественными, понятными, нормализующими, как и подходящие для нее модели социальной и гендерной идентичности, связаны с отвергнутой и табуированной в советское время культурой Серебряного века. Сама Островская в записи 26.02.43 замечает, что видит
беззлобные доказательства старения, отмирания, социальной ненужности на данном историческом этапе (выделено автором. — И. С.) того, что в других условиях считалось бы громадной ценностью и не только могло, но и обязано было дать свои проявления[1065].
Попытки вписаться в советский проект представлены в «Дневнике» как неудавшийся и травматический опыт. Одним из недолгих периодов жизни, когда Островская чувствовала себя востребованной и реализованной, были блокадные годы, и ее дневник этих лет пишется в определенной мере по-другому — как свидетельство очевидца, которое не может не быть востребованным, в том числе в качестве источника информации о деталях и подробностях исторически значимого события. Однако тот «криптографический» дневник экзистенциальной катастрофы, который мы анализировали в этой статье, тоже является важным источником — источником знаний о сложном травматическом опыте человека, который пытался и не сумел вписаться в советский проект и дорого заплатил за эту неудавшуюся попытку. В этом смысле «свидетельством» времени является и сама форма дневникового письма-криптограммы: непрямого, зашифрованного письма как попытки записать и засвидетельствовать то, «о чем не надо помнить».
Внимательное чтение «Дневника» Островской помогает понять, насколько разные люди участвовали в реализации советского проекта, даже если это участие было для них не добровольным, а вынужденным выбором. Как пишет Наталья Козлова: «Полифония репрезентаций соответствует многообразию позиций, занимаемых людьми, напоминая о принципиальной множественности социальной реальности»[1066].
Кроме того, как говорится в романе М. Лермонтова «Герой нашего времени»: «История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она — следствие наблюдения ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление»[1067]. Хотя последнее замечание об отсутствии тщеславия вряд ли можно отнести к «Дневнику» Островской, все остальное остается в силе.
«Мои простые записки»
Модели самоидентификации в дневнике Нины Лашиной[1068]
Вопрос о том, кто имеет право на автобиографию и другие формы публичной саморепрезентации, так смущавший когда-то бравшихся за перо, уходит в вечность вместе с этим самым «вечным пером». Во времена, когда «наш бог — блог», ответ на этот вопрос очевиден: таким правом и возможностью наделен каждый. Но если вопрос о праве на автодокументирование решен, то вопрос о смысле чтения и исследования эго-документов «назамечательных» людей в этой ситуации тотальной дневниковизации, наоборот, обостряется.
Что может исследователь вычитать из дневника обыкновенного человека? Что такое обыкновенность, возможно ли ее определить? Каким образом обычные люди принимают участие «в изобретении истории» и каким образом история общества «вписана в их язык и тело»[1069]? Насколько сильно влияют на процесс и модус само(о)писания легитимирующие метанарративы, прецедентные тексты и доминирующие дискурсы? Показывает ли дневник, написанный обыкновенным человеком, его адаптацию к давлению доминантного властного дискурса или мы можем обнаружить в тексте какие-то нарративные практики противостояния: игнорирования, уклонения, сопротивления и т. п., которые можно считать выражением или, точнее, реализацией тех тактик повседневности (в терминах де Серто[1070]), которые вызывают отклонения в функционировании власти?
На подобные вопросы стремилась ответить в своих книгах, например, процитированная выше социолог Наталья Козлова, пытавшаяся исследовать «голоса из хора», сделать видимым то, что составляет остающиеся в зоне «слепого пятна» фоновые практики[1071].
В этой статье я хочу присоединиться к этой исследовательской традиции и сделать объектом внимания только один текст, который (как и любой другой) не может быть назван образцово репрезентативным, а является интересным казусом, позволяющим обсудить как некоторые общие вопросы, связанные с особенностями дневникового нарратива «незамечательных людей», так и персональную неповторимость, «замечательность» именно этого текста, выбранного для анализа. Речь идет об изданном в 2011 году усилиями дочери и внучки дневнике Нины Сергеевны Лашиной[1072], который назван публикаторами «Дневником русской женщины». С не меньшим основанием текст можно было бы назвать дневником обыкновенной женщины. Годы жизни Лашиной — 1906–1990, ее записки охватывают период с 1929 по 1967 год. За эти годы автор дневника оканчивает юридический факультет университета в Ташкенте, служит на различных юридических и экономических должностях во всевозможных учреждениях и на предприятиях в Самарканде, Москве, Туле, Магнитогорске, Днепродзержинске. Во время войны волею судеб она оказывается сотрудницей детского интерната в Рязанской области и деревне Большое Рождество Пермского края. В 1949‐м уходит со службы, чтобы заняться литературным трудом. После неудачи с публикацией романа «Прямые пути» работает библиотекарем Московского парткабинета, а в 1952 году до выхода на пенсию — завотделом проверки, и позже — отделом писем журнала «Крокодил». И работа в советских конторах, и юридическая практика, и впечатления от многочисленных переездов и командировок, и жизнь советской журналистской и околописательской среды довольно подробно описаны в ее дневнике. Немало страниц посвящено рассказу об исторических событиях, которые выпали на долю автора: индустриализации, репрессиях 30‐х годов, войне, послевоенной разрухе и голоде, разоблачении Берии и культа личности Сталина. Но гораздо большее место в дневнике занимает описание быта, повседневной жизни семьи и перипетий личной судьбы: три замужества, рождение и смерть детей[1073], появление внуков.
Трудно сказать, что более важно и первостепенно для автора дневника — история или бытовая повседневность, интимное или объективное. Разноуровневые дискурсы сплетаются в дневнике, как и в жизни. Но, как я попытаюсь показать в этой статье, ключевым для автора дневника является понятие обыкновенной жизни и женской повседневности