По страницам «Войны и мира». Заметки о романе Л. Н. Толстого «Война и мир» - Наталья Григорьевна Долинина
Ему стало нестерпимо стыдно. «Всё кончилось; но я трус, да, я трус», – подумал Ростов.
Нет, он не трус – уже потому, что б о и т с я б ы т ь т р у с о м и стыдится своего страха, и хочет преодолеть его. Денисов и остальные понимают «то чувство, которое испытал в первый раз необстрелянный юнкер», – каждый из них когда-то испытал то же самое…
В бою под Шенграбеном Ростов сначала чувствует уже знакомое ему напряжённо-счастливое оживление, ему не терпится, он бросается вперёд, становится всё веселее и веселее…
«Ох, как я рубану его», – думал Ростов. – «Ну, попадись теперь кто бы ни был…»
Но вот началась атака – лошадь под ним убита, и все солдаты уже впереди, а он один стоит посреди поля, рука его неподвижно повисла, навстречу ему бегут люди. «Они мне помогут!» – думает он и вдруг узнаёт в них французов.
Вот здесь в Ростове просыпается ужас. То, что он думает в эти страшные минуты, очень понятно: «Кто они? Зачем они бегут? Неужели ко мне? Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все?» (Курсив Толстого. – Н. Д.)
«Он схватил пистолет и, вместо того чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам что было силы. Не с тем чувством сомнения и борьбы, с каким он ходил на Энский мост, бежал он, а с чувством зайца, убегающего от собак. Одно нераздельное чувство страха за свою молодую, счастливую жизнь владело всем его существом».
Так что же, на самом деле, он трус, хуже которого нет? Может быть, именно Николай Ростов, «с чувством зайца, убегающего от собак», несущийся к кустам, точнее всего покажет нам, что мужество не просто, что нельзя судить о человеке сплеча, с размаху… Мы увидим в следующих главах, как он станет храбрым офицером. Не сразу рождается мужество, и та простая схема, по которой хотел жить Ростов: беги, руби, весело, вперёд, я не дипломат; ох, и рубану – эта простая схема неосуществима.
Потому что у человека и в самом деле одна жизнь; ему о ч е н ь жаль расставаться с ней, и чувство самосохранения, свойственное всему живому, сильно в каждом человеке. Так естественны мысли Ростова: м е н я убьют? «Меня, кого так любят все?» – и сам он любит себя, здорового, молодого, жаждущего жизни, веселья, любви…
Много позднее Ростов научится преодолевать и страх, и чувство самосохранения. Но уже сейчас он хочет, он старается быть смелым. Залогом его будущей храбрости станет короткая мысль: «Да, я трус». Если человек имеет мужество назвать себя трусом, то рано или поздно он преодолеет страх. Вот Жерков не анализирует своих поступков и ничего не стыдится, когда скачет что есть сил оттуда, где опасно.
В главах, рисующих Шенграбенскую битву, мы по-новому узнали всех, с кем были знакомы раньше. Но одного человека мы узнали здесь впервые.
Вот он сидит, сняв сапоги, в одних чулках, в палатке маркитанта – маленький, грязный и худой артиллерийский офицер, капитан Тушин. «Большими, умными и добрыми глазами» он смотрит на вошедших начальников, конечно, недовольных его видом, и пытается шутить: «Солдаты говорят: разумшись ловчее», – и смущается, чувствуя, что шутка не удалась.
Толстой делает всё, чтобы капитан Тушин предстал перед нами в самом негероическом, даже смешном виде. И князь Андрей замечает в фигурке (даже не в фигуре) артиллериста «что-то особенное, совершенно не военное, несколько комическое, но чрезвычайно привлекательное».
Но этот смешной человек окажется героем, и князь Андрей справедливо скажет о нём: «Успехом дня мы обязаны более всего действию этой батареи и геройской стойкости капитана Тушина с его ротой».
Когда Мюрат уже приказывает зарядить пушки, капитан Тушин, не подозревая об этом, сидит в балагане с офицерами и рассуждает о том, что ждёт нас после смерти. Князь Андрей, проезжая мимо, останавливается, потому что «звук голосов из балагана поразил его таким задушевным тоном, что он невольно стал прислушиваться». Этот тон определяет, конечно, Тушин с его приятным голосом, с манерой называть собеседника голубчиком. И вот что он говорит: «Коли бы возможно было знать, что будет после смерти, тогда бы и смерти из нас никто не боялся… А всё боишься… Боишься неизвестности, вот чего. Как там ни говори, что душа на небо пойдёт… ведь это мы знаем, что неба нет, а есть атмосфера одна». (Курсив мой. – Н. Д.)
Этот разговор не был закончен: «в воздухе послышался свист…» Началось сражение, и первым выскочил из балагана капитан Тушин.
В бою он выглядит так же негероически, как до боя. «Небольшой сутуловатый человек, офицер Тушин, спотыкнувшись на хобот, выбежал вперёд, не замечая генерала и выглядывая из-под маленькой ручки.
– Ещё две линии прибавь, как раз так будет, – закричал он тоненьким голоском… – Второе, – пропищал он. – Круши, Медведев!
Багратион окликнул офицера, и Тушин, робким и неловким движением, совсем не так, как салютуют военные, а так, как благословляют священники, приложив три пальца к козырьку, подошёл к генералу». (Курсив мой. – Н. Д.)
Но этот маленький спотыкающийся человек, поразмышляв о бое так же, как он размышлял о смерти, «посоветовавшись с своим фельдфебелем Захарченком, к которому имел большое уважение, решил, что хорошо было бы зажечь деревню», и зажёг её, и именно это остановило французов.
Пока два полковых командира показывали друг другу свою храбрость, пока Жерков искал генерала там, где его не могло быть, пока Долохов призывал начальника «попомнить» его подвиги, капитан Тушин, «оглушаемый беспрерывными выстрелами, заставлявшими его каждый раз вздрагивать… бегал от одного орудия к другому, то прицеливаясь, то считая заряды… и покрикивал своим слабым, тоненьким, нерешительным голоском… солдаты, большею частью красивые молодцы (как и всегда в батарейной роте, на две головы выше своего офицера…), все, как дети… смотрели на своего командира, и то выражение, которое было на его лице, неизменно отражалось на их лицах». (Курсив мой. – Н. Д.)
Тушин в бою нисколько не меняется: он по-прежнему склонен размышлять, движения его неловки, он вздрагивает от звуков выстрелов, но здесь его мысли приобретают другой характер.
Он уже не думает о смерти: «мысль, что его могут убить или больно ранить, не приходила ему в голову». Но «у него в голове установился свой фантастический мир, который составлял его наслаждение в эту минуту».
Французские пушки представляются ему трубками, снаряды – мячиками, французы – муравьями; свою