В поисках «полезного прошлого». Биография как жанр в 1917–1937 годах - Анджела Бринтлингер
Сцена, в которой Пушкин встречает тело Грибоедова по дороге в Тифлис, – не единственное заимствование из «Путешествия в Арзрум». Первая подглавка четвертой главы, когда Грибоедов отправляется в тифлисские бани, также практически полностью взята из «Путешествия…», правда, с некоторым остранением, и это поначалу смущает читателя; этот эпизод в романе предвещает момент насильственной смерти Грибоедова. Оба банщика (в «Путешествии…» и в романе) – татары, и их банные ритуалы почти не отличаются. Более того, Тынянов использует многие пушкинские фразы почти дословно. Сравним фрагменты из романа и «Путешествия…»:
Ему ломали руки, ноги… <…> Татарин бил его… барабанил по спине кулаками… <…> Потом он вытягивал ему длинные ноги, и суставы трещали. <…> Странно, боли никакой не было. Татарин, согнувшись, вскочил вдруг ему на спину и засеменил по спине ногами… Тогда татарин напялил на кулак мокрый полотняный мешок… и бросил Грибоедова… в бассейн [Тынянов 1985: 157].
…начал он ломать мне члены, вытягивать составы, бить меня сильно кулаком; я не чувствовал ни малейшей боли… (Азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи… и пляшут по спине вприсядку…). После сего долго тер он меня шерстяною рукавицей и <…> стал умывать намыленным полотняным пузырем. <…> После пузыря Гассан отпустил меня в ванну… (Курсив везде мой. – А. Б.) [Пушкин 1948: 457].
Тынянов иронично усиливает параллель, заставляя банщиков комментировать это мытье:
– Отчего ты такой красный, Али? – спрашивал другой татарин грибоедовского.
– Когда я мою русских, – отвечал Али, – я их очень сильно ворочаю и много бью. Своих я совсем не так сильно бью и больше мою. Русские моются не для чистоты, а чтобы рассказать потом о нашей бане, им интересно, хозяин приказал их очень много бить [Тынянов 1985: 157–158].
В данной сцене Тынянов дает чуть ли не прямые ссылки не только на пушкинское «экзотизированное» описание, но и на источник истории – факт посещения Пушкиным бани. Метакомментарий о привычках писателей, любящих «рассказывать о банях», связывает Пушкина, Грибоедова и Тынянова единой линией преемственности.
«Карантинный пир» [Тынянов 1985: 245–248] Грибоедова в романе напоминает еще одну пушкинскую «маленькую трагедию» – «Пир во время чумы». Тынянов выстраивает ситуацию, в которую попадает его Грибоедов, таким образом, чтобы она зеркально отражала эпизод из биографии Пушкина. Когда Пушкин в 1830 году писал «Пир во время чумы», он был заперт в Болдине и не мог вернуться в Москву к своей невесте из-за карантина. Грибоедов в романе попадает в сходную ситуацию: он не может воссоединиться с Ниной из-за чумы в лагере Паске – вича. Как и реальный Пушкин, романный Грибоедов использует это затруднение с пользой для себя. Он забавляется попойкой, чтобы скоротать время[34]. Тынянов вносит в свой текст и присущую героям Пушкина непочтительность к религии: пушкинский Вальсингам отвергает попытки священника спасти его от нечестивого пира, а Грибоедов высмеивает набожного немца, который убеждает его искать в Персии Сына Божия.
Есть и другая связь между «Смертью Вазир-Мухтара» и произведением Пушкина. Мотивы побега и конфликта между желанием и судьбой (выражающегося в пушкинской онтологической рифме «воля» – «доля») [Bethea 1998а: 264, сноска 15], присутствующие в стихотворении 1834 года, проходят и через роман Тынянова. Пушкин писал:
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… и глядь – как раз – умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег
[Пушкин 1937а: 330].
Тема побега часто разрабатывалась в это время Пушкиным, который несколько раз пытался получить разрешение на выезд из России. Однако тыняновский Грибоедов идет дальше: он хочет создать собственную «заграницу» для побега[35]. Грибоедов мечтал о двух разных побегах от службы в Персии. Он надеялся создать новое, основанное на его закавказском проекте государство, которому пригодились бы его творческие способности, либо намечал для себя что-то вроде пушкинской «завидной доли» – спокойного отдыха в Цинандали, имении юной жены.
Рассказчик в романе, кажется, сочувствует стремлению своего героя бежать. Грибоедов выразил сходное желание побега в «Горе от ума», где Чацкий покидает Москву, восклицая:
Вон из Москвы! сюда я больше не ездок.
Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок! —
Карету мне, карету!
[Грибоедов 1967: 171].
Печальная ирония состояла в том, что к моменту падения занавеса судьба явилась в образе не кареты, а простой телеги, влекомой двумя быками: эта телега везла из Персии в Россию изуродованное тело Грибоедова.
Из всех художественных произведений Тынянова последний роман кажется наиболее проблематичным как критикам, так и читателям, и это обусловлено отчасти тем, что он наименее экспериментален. Поскольку Тынянов был видным теоретиком, а также критиком и историком литературы, исследователи часто рассматривают его творчество как практическое воплощение теоретических идей[36]. Исторические повести Тынянова – «Подпоручик Киже», «Малолетний Витушишников» и «Восковая персона» – рассматривались как опыты стилизации; забавные и блистательные, они заслужили, пожалуй, большего внимания ученых, чем крупная проза. «Кюхлю», как правило, считают детской книгой. Этот быстро написанный роман быстро читается, погружая читателя в жизнь лицейского чудака, ставшего декабристом и потерявшегося в этом мире[37]. Этот биографический роман содержит множество написанных широкими мазками картин: масштабных событий русской истории и российских пространств, – возможно, именно поэтому критики уделяли «Кюхле» меньше внимания, чем другим художественным произведениям Тынянова[38].
В отличие от советских ученых, увлекавшихся поиском в тыняновской прозе аллегорических значений, С. Розенгрант полагает, что эти романы представляют собой далеко не только отклик на текущие события. Гораздо больший интерес у исследовательницы вызывают другие вопросы, в особенности о том, как отражаются в романах Тынянова его идея литературной эволюции и другие литературные теории. При этом Розенгрант не касается романа «Пушкин»: поскольку Тынянов «умер, успев завершить только три первые части <…> нельзя сказать, во что бы превратилось его произведение» [Rosengrant 1987: 119–120]. Разумеется, в планы Тынянова входило сделать роман более масштабным повествованием о пушкинской эпохе, и финальный вариант должен был отличаться от того, который мы читаем сейчас. Однако я считаю, что пристальный анализ законченных частей этого текста и