Набег язычества на рубеже веков - Сергей Борисович Бураго
В итоговом противопоставлении Петра I и Евгения. В начале поэмы «он» антиэтичен окружающей его природе, в конце поэмы Евгений, напротив, сливается с природой. А поскольку природа для Пушкина, как мы уже неоднократно отмечали, есть воплощение естественного и непреложного объективного закона бытия, то Евгений, находясь в сфере безраздельного действия этого Закона, ни Петром, ни его «делом» побежден быть не может.
Это рассуждение не парадокс и не на абстрактной и рассудочной дедукции оно основывается. В самом деле, обратим внимание на эволюцию Петра I и эволюцию Евгения в поэме.
Петр (то есть абсолютистская власть) в начале – всесильный и воинственный борец против природы. Строительство города – это ни что иное как вызов «воинственной стихии». Но природа не покорилась: «С божией стихией // Царям не совладеть», – вынужден констатировать и венценосный наследник Петра. Сам император, обратившись в Медного Всадника, достигает вершины уродливой противоестественности, проявляющей, впрочем, его сущность, когда гонится за Евгением на своем «звонко-скачущем коне». Противоестественное волюнтаристское решение Петра строить «под морем» город пришло к своему логическому завершению: апофеозу противоестественности и злого деспотизма.
Евгений (то есть человек как таковой) в начале – живет и мыслит согласно своей человеческой природе, характер его мечты о Параше оправдан его ответственностью и общепонятностью: люди живут, женятся, рожают детей, и в этом самый простой и природно обусловленный смысл жизни, или, как говорил Пушкин, «жизнь для жизни нам дана». Но случилась беда: наводнение. Попав в экстремальную ситуацию, Евгений превратился в одну любовь и тревогу за любимую. Пережив катарсис и узнав о гибели Параши, он не может вернуться в свое прежнее житейское состояние. Теперь он – в прямой связи с сущностью происходящего. Юродство Евгения связывает его также с исторической традицией, обусловившей возможность открытого протеста против самого императора. Но Петр – даже не царь Борис, жестокость его безмерна, и Евгений внешне вынужден подчиниться силе противоестественного начала. Однако внутренне – в силу своей природы – он не смиряется. Разрешение этого противоречия происходит уже «в ином измерении»: найдя дом Параши, который играет в поэме роль символа семейного очага, Евгений умирает.
Он умирает, выполнив свое человеческое предназначение, восстановив попранную противоестественною силою гармонию. И эта смерть, при неизбежно присущем ей трагизме, есть торжество высшей и объективной правды, как это было и в смерти Ромео и Джульетты, как это случится и в смерти вагнеровских Тристана и Изольды или Зигфрида, как это вообще случалось во многих мифах и как это должно было случиться – в чем наша непреходящая боль – в жизни самого Пушкина. Блок об этом сказал замечательно точно: «И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха»45.
Вот этот вакуум петербургской жизни, присущий столице Российской Империи «дух неволи, стройный вид» есть прямой результат «петрова дела», которое – согласно официальному мифу – следовало прославлять и которому следовало радостно умиляться, прохаживаясь по гранитным набережным Невы или у дома со сторожевыми львами на «площади Петровой», той самой Сенатской площади, где в 1825 году произошло первое открытое выступление против русского абсолютизма. «Медный всадник», поэма для Пушкина глубоко личная, не дает никакого основания думать о переоценке поэтом его отношения к декабристскому движению. Великий художник всегда противостоял волюнтаристскому формализму русской монархической государственности.
Вернемся, однако, к последним строкам «Медного всадника». Оказывается, что анализ мелодии стиха только выявляет, делает зрительно наглядным то ощущение, которое существует независимо от этого анализа у внимательного и вдумчивого читателя. Приведем только два примера.
Д. А. Гранин так писал по поводу финала поэмы: «Что же, бунт смирением, Евгений побежден, несмотря на безумие, он по-прежнему тварь дрожащая? Может и так. Но однажды он не был тварью. Пусть однажды, но он был человеком, выше и больше всадника. Человеком, который заставил сойти эту Медную статую»46. Как видим, казалось бы безусловное с точки зрения внешней семантики текста смирение пушкинского героя у Гранина вызывает некоторое недоумение и даже растерянность. Все эти «то же», «может, и так», «пусть однажды» – лишь уступка лексической семантике: кажется очевидным, что смирение невозможно, но внешняя логика слов такова, что для доказательства этой очевидности приходится ссылаться лишь на единственное основание – на бунт Евгения. Между тем, и смыслообразующее звучание стиха, и ясно различимый подтекст поэмы всякое недоумение снимают: Евгений не побежден.
Очень близка к описанной трактовке финала «Медного всадника» позиция А. М. Туркова: «Так что же такое смерть Евгения на пороге, видимо, того самого «ветхого домика», который был прибежищем всех мыслей и надежд бедняги? Жалкий бесславный конец – или символ высочайшей верности и неизбывного человеческого горя?»47. Ответ здесь, конечно, один: смерть не есть бесславный конец, а есть «символ высочайшей верности», то есть любви. Впрочем, для доказательства этого бесспорного положения А. М. Туркову приходится обращаться к довольно мирскому контексту творчества Пушкина, так как все та же внешняя сторона текста «Медного всадника» не дает возможности ограничиться только этой поэмой. Но важно, что сам вывод о «высочайшей верности» у читателя возникает не в результате анализа всего творчества поэта, а возникает он в результате живого восприятия именно этой поэмы и только этой поэмы; контекст творчества здесь необходим только для доказательства очевидности. Так вот, то, что обусловливает высказанное А. М. Турковым в высшей степени верное восприятие произведения и что заключено в самом «Медном всаднике», – не внешняя семантика текста, а вся его организация, в том числе и мелодическая, ибо в подлинной поэзии нет ничего формально-бессмысленного, в ней все дышит смыслом, вплоть до знаков препинания.
Мы имели случай в этом убедиться, последовательно комментируя последнюю поэму А. С. Пушкина. Разумеется, этот наш комментарий не исчерпывает всей глубины «Медного всадника». Нам важно было лишь обозначить ее главный смысловой стержень. И в этом большую помощь оказал график мелодии стиха, к которому мы постоянно обращались и который, как видим, выявляет объективные тенденции смыслового развития в поэзии. Подведем все же некоторые итоги.
Итак, Вступление противостоит двум последующим частям «Медного всадника» и в композиционном и в мелодическом отношениях. Смысл этого противопоставления в том, что Пушкин со-противопо-ставляет два мифа о Петербурге, официальный и народный. Одическая интонация Вступления как раз и демонстрирует миф официальный. Отсюда – бьющая в глаза парадность Петербурга. Часть первая