Страстоцвет, или Петербургские подоконники - Ольга Кушлина
Рис. 15. Бальзамин
Цветок же скромно цвел в прозе и драматургии, но оказался совершенно неинтересным для поэтов: «бедные люди» — предмет жалости и сочувствия, а не любования и воспевания. Единственное, против чего мы ре-шительно возражаем, это против попыток каким-то образом соотнести народное название невиннейшего цветка — «не-тронь-меня» — с фантастическим образом «мелкого беса» Ф. Сологуба — «недотыкомкой». Весь ассоциативный образный строй, связанный с милым растением, вопиет против этого умозрительного предположения.
Придумал ли А. Островский купеческую фамилию Бальзаминов, или существовала она на самом деле, сказать трудно. Но фамилия красивая. Такую легче представить не в купеческом, а в поповском сословии — благолепными именами взамен неприличных, несообразных с духовным званием, некогда весьма щедро одаривали священников: Тюльпановы, Гиацинтовы. Вот и у Н. Лескова в «Соборянах» «добродетельный поп» носит имя Савелия Туберозова. (Сиротам-подкидышам в воспитательных домах порою в утешение тоже кое-что из цветочных фамилий перепадало, а о сценических псевдонимах тут не место говорить, да с ними и так все ясно.)
Рис. 16. Фуксия
У «фуксии с подвесками атласными» тоже мало шансов попасть в какие-нибудь стихи, кроме юмористических, но уже по другой причине — названная в честь немецкого ботаника XVI века Фукса, для русского уха она звучит совершенно невозможным образом. Фуксия — любимый цветок розенкрейцеров, символ голландского общества алхимиков, «рыцарей розы и креста»: четыре верхних заостренных чашелистика образуют четкий крест, опущенный книзу венчик — розу. На родине, в Южной Америке, ее опыляют не пчелы, а колибри… Нет, тщетно — никакие адвокатские речи в защиту фуксии не облегчат ее плачевной поэтической участи, поскольку мистическая красота цветка для нас погребе-на навеки под смешной фамилией. Правда, у И. С. Тургенева в романе «Отцы и дети» г-жа Одинцова впервые появляется перед Базаровым украшенная именно этими цветками, которые тогда в России были достаточно редкими: «…красиво падали с блестящих волос на покатые плечи легкие ветки фуксий». Но это — проза.
Для поэта же главное — звук, звучание слова, все остальное — запах, цвет, изящество формы — вещи второстепенные. Сергей Шервинский вспоминал, как он пытался заинтересовать Валерия Брюсова полевой ботаникой, а того интересовали только названия цветов.
Иван-да-марья,
Цветок двойной,
Тебя, как встарь, я
Топчу ногой.
Мне неприятен
Твой вид в траве:
Ряд алых пятен
На синеве.
«Родные цветы» — называется стихотворный цикл 1916–1917 годов, но Брюсов так и не смог найти общего языка с простонародными ландышами-василечками. Иванам и Марьям неведомо богатое слово «андрогин», поэтому прививать к простым луговым травам декадентские смыслы — занятие безнадежное. Для этой цели в гораздо большей степени подходили пышные имена экзотических деревьев, каких никто в России не видел, порою даже сам пишущий имел о них весьма смутное представление. Ботаническая глоссолалия Константина Бальмонта «Литургия красоты» в сборнике 1905 года служит единственной цели: расцветить унылый русский напев богатыми созвучиями чужеземных мелодий.
Впрочем, сам Брюсов однажды в рецензии назвал три сборника Константина Липскерова «оранжерейными пустоцветами», но к чужим стихам Брюсов всегда подходил с повышенными требованиями. Как-то раз обрушился с резкой критикой на сборник Константина Бальмонта «Жар-птица», и обиженный поэт ответил Брюсову письмом: «Ты ведь не умеешь отличить кукушкины слезки от подорожника… Тебе ли говорить о понимании глубины русской стихии, этой Великой Деревни?.. Ты проклят городом и отравлен им». Сам Бальмонт предпочитал иные яды и отравы — природного, а не химического происхождения:
Пятнадцатилучистый сложный зонтик
Из ядовитых беленьких цветов,
Зовущихся — так памятно — цикутой.
В 900-е годы уже все растущее, цветущее, зеленеющее и пахнущее казалось Константину Бальмонту то-тально опасным для его жизни: «…жадны, как звери, растенья… кровавы гвоздики… Мне страшен угар ароматов и блесков цветов… Цветочный кошмар овладел распаленной мечтой… Страшною стала мне даже трава…» Так что неизвестно еще, что лучше для душевного здоровья поэта. Во всяком случае, среди комнатных цветов, — а именно им отдавал предпочтение Валерий Брюсов, — нет и не может быть ядовитых и дурно пахнущих. Такие растения просто-напросто отбраковываются и на подоконниках долго не задерживаются. И если, скажем, Зинаида Гиппиус устраивает в стихах «цветочный кошмар» из подручных средств — при помощи стоящего в спальне арума, — то можно быть уверенным, что все эти «ядовитые испарения» — плод ее декадентской фантазии.
Реалистические пейзажи и натюрморты с натуры — излюбленный жанр искусства девятнадцатого века — в начале двадцатого спросом не пользовались. Поэты старой школы прилежно старались следовать жизненной правде, отталкивались от конкретных реалий, считая слово вторичным по отношению к предмету описания. Закономерно, что часто они терпели на этом пути досадные поражения: консервативная система поэтики отторгала фонетические эксперименты. Все нововведения — и словарь, и ритм, и рифмы, и тематика, — все это взаимосвязано в литературном процессе, все подчинено общим законам эволюции.
Рис. 17. Цветущий рододендрон
Афанасий Фет, создатель образцовых буколик и георгик, как-то вздумал ввести в литературный обиход новый цветок, появившийся в столице и усадьбах, — рододендрон. Видимо, он полагал, что стоит ему воскликнуть заветное: «Рододендрон! Рододендрон!» — и перед глазами читателя возникнут только что открытые оранжереи Императорского Ботанического сада с роскошными кустами белых, розовых и пунцовых цветов. Не тут-то было! Рододендрон не прижился в рифмованном тексте, несмотря на всю красоту визуального образа, скрытого под смешным набором букв. Он выглядел как громоздкий словесный сундук, неприличный в интерьере лирической гостиной. Насмешки первых слушателей отбили у А. Фета охоту печатать рискованное сочинение.
Рододендрон! Рододендрон!
Пышный цвет оранжереи,
Как хорош и как наряден
Ты в руках вертлявой феи!
Рододендрон! Рододендрон!
Тургенев выучил неуклюжий текст наизусть и при каждом удобном случае с готовностью декламировал его как образец бессмыслицы:
Рододендрон! Рододендрон!
Но в руках вертлявой феи
Хороши не только розы,
Хороши большие томы
И поэзии, и прозы!
Рододендрон! Рододендрон!
Герцен в рассказе «Скуки ради», через двенадцать лет после создания злополучного стихотворения, злорадно припомнил, вложив в уста персонажу такие слова: «Я всегда завидовал поэтам, особенно „антологическим“: напишет контурчики, чтоб было плавно, выпукло, округло, звучно, без малейшего смысла: „Рододендрон — Рододендрон“ — и хорошо».
Рододендрон! Рододендрон!
Хороши и все нападки
На поэтов, объявленья,