Высокое искусство - Корней Иванович Чуковский
Свою заповедь он блистательно выполнил, сделав русскими стихи того же гениального грузина Давида Гурамишвили, поэма которого «Веселая весна» пленительна изысканностью своего стихового рисунка и прелестным изяществом формы. Самые, казалось бы, грубые образы, очень далекие от условных приличий, подчиняясь музыке этих стихов, воспринимаются как наивная пастораль, как идиллия, проникнутая простодушной и светлой улыбкой:
Почувствовав влечение к невесте,
Стал юноша склонять ее, чтоб вместе
Возлечь им, но девица,
Не смея согласиться,
Ответила ему:
– Не следует до нашего венчанья
Решаться на греховные деянья.
Увы, не дай нам, боже,
Чтоб осквернили ложе
До брака мы с тобой.
Любимый мой, в залог любови прочной
В свой дом меня прими ты непорочной:
Пусть всякий, кто увидит,
Напрасно не обидит
Меня укором злым.
Не внял моленью юноша влюбленный,
Пошел на хитрость, страстью распаленный,
Сказал: – У нас в усадьбе
Не думают о свадьбе,
А ждать я не могу.
И таким прозрачным, воистину хрустальным стихом переведена вся поэма – сотни и сотни строф, в каждой рифмованное двустишие, написанное пятистопным ямбом, сменяется таким же трехстопным двустишием, за которым следует трехстопная клаузула, не оснащенная рифмой.
Заболоцкий чудесно передал стилистическое своеобразие «Веселой весны», ее светлую, наивную тональность.
Таким же классически строгим и четким стихом он приобщил к родной литературе и Важа Пшавелу, и Акакия Церетели, и Илью Чавчавадзе, создав монументальную «Антологию грузинской поэзии». Вообще трудно представить себе поэта, которого он не мог бы перевести с таким же совершенством. Разнообразие стилей его не смущало. Каждый стиль был одинаково близок ему.
Подобное искусство доступно лишь большим мастерам перевода – таким, которые обладают драгоценной способностью преодолевать свое эго и артистически перевоплощаться в переводимого автора. Здесь требуется не только талантливость, но и особая гибкость, пластичность, «общежительность» ума.
Этой общежительностью ума в величайшей степени обладал Пушкин. Когда Достоевский в своей речи о нем прославил его дивное умение преображаться в «гениев чужих наций», он разумел не только подлинные творения Пушкина, но и его переводы. «Самые величайшие из европейских поэтов, – говорил Достоевский, – никогда не могли воплотить с такой силою гений чужого… народа, дух его, всю затаенную глубину этого духа»[44].
И Достоевский вспоминает наряду со «Скупым рыцарем» и «Египетскими ночами» такие стихотворные переводы Пушкина с английского: четвертую сцену из комедии Джона Уилсона «Город чумы» и первые страницы благочестивого трактата Джона Баньяна «Путь пилигрима из здешнего мира в иной», переведенные Пушкиным под заглавием «Странник»:
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен…
Повторяю: только зрелые мастера, люди высокой культуры и тонкого, изощренного вкуса могут браться за переводы таких иноязычных писателей, которые чужды им и по стилю, и по убеждениям, и по душевному складу.
Эти мастера обладают одним очень редким достоинством: они умеют обуздывать свои индивидуальные пристрастия, сочувствия, вкусы ради наиболее рельефного выявления той творческой личности, которую они должны воссоздать в переводе.
В одном из рассказов Киплинга высокопарный и напыщенный немец говорит про свою обезьяну, что «в ее Космосе слишком много Эго». Про некоторых переводчиков можно сказать то же самое. Между тем современный читатель, как человек глубоко научной культуры, все настоятельнее требует от них всяческого подавления в себе их чрезмерного Эго. Впрочем, это требование раздается издавна.
«В переводе из Гёте, – говорил Белинский, – мы хотим видеть Гёте, а не его переводчика; если б сам Пушкин взялся переводить Гёте, мы и от него потребовали бы, чтоб он показал нам Гёте, а не себя»[45].
То же требование предъявил к переводчикам и Гоголь. «Переводчик поступил так, – писал он об одном переводе, – что его не видишь: он превратился в такое прозрачное стекло, что кажется, как бы нет стекла»[46].
Это не так-то легко. Этому нужно учиться. Здесь нужна большая тренировка.
Здесь самой высокой добродетелью является дисциплина ограничения своих сочувствий и вкусов.
Знаменитый переводчик «Илиады» Н. И. Гнедич указывает, что величайшая трудность, предстоящая переводчику древнего поэта, есть «беспрерывная борьба с собственным духом, с собственною внутреннею силою, которых свободу должно беспрестанно обуздывать»[47].
«Беспрерывная борьба с собственным духом», преодоление своей личной эстетики – обязанность всех переводчиков, особенно тех, которые переводят великих поэтов.
В этом случае нужно возлюбить переводимого автора больше себя самого и беззаветно, самозабвенно служить воплощению его мыслей и образов, проявляя свое эго только в этом служении, а отнюдь не в навязывании подлиннику собственных своих вкусов и чувств.
Казалось бы, нетрудное дело – переводить того или иного писателя, не украшая, не улучшая его, а между тем лишь путем очень долгого искуса переводчик учится подавлять в себе тяготение к личному творчеству, чтобы стать верным и честным товарищем, а не беспардонным хозяином переводимого автора. Когда-то я перевел Уолта Уитмена и с той поры для каждого нового издания заново ремонтирую свои переводы: почти весь ремонт состоит в том, что я тщательно выбрасываю те словесные узоры и орнаменты, которые я внес по неопытности в первую редакцию своего перевода. Только путем долгих, многолетних усилий я постепенно приближаюсь к той «грубости», которой отличается подлинник. Боюсь, что, несмотря на все старания, мне до сих пор не удалось передать в переводе всю «дикую неряшливость» оригинала, ибо чрезвычайно легко писать лучше, изящнее Уитмена, но очень трудно писать так же «плохо», как он.
Здесь опять вспоминается Гнедич.
«Очень легко, – писал он, – украсить, а лучше сказать – подкрасить стих Гомера краскою нашей палитры, и он покажется щеголеватее, пышнее, лучше для нашего вкуса; но несравненно труднее сохранить его гомерическим, как он есть, ни хуже, ни лучше. Вот обязанность переводчика, и труд, кто его испытал, не легкий. Квинтилиан понимал его: facilius est plus facere, quam idem: легче сделать более, нежели то же»[48].
Вследствие этого Гнедич просил читателей «не осуждать, если какой-либо оборот или выражение покажется странным, необыкновенным, но прежде… сверить с подлинником»[49].
Такова же должна быть просьба к читателю со стороны всякого переводчика.
Подобно тому как хороший актер всего ярче проявит свою индивидуальность в том случае, если он