Маргарита Павлова - Эротизм без берегов
<…>
15 мая.
<…> После обеда пришел Иванов Рыженький[838] — пока сидел с Кузнечиком. Кузнечик все начинает, все сближения или столкновения — со своей специальности, вопроса наболевшего (и надоевшего даже ему) — «пол». Пока я была в ванне — говорили вдвоем долго. Я пришла к ним — продолжали. Иванов говорит, что он девственник, потому что ощущает проклятие на себе, Божие. И если женится — дети будут уроды (прокляты), потому что нельзя с этим сознанием идти во тьму — безнаказанно. Люди чуют это проклятие. Например, Блоки — Любовь Дмитриевна по существу мать, но подвиг ее тем сильнее. У него нет как будто радости в ожидании снятия этого проклятия. А о проклятии — верно, по-моему. <…>
Вечером Кузнечик заснул от усталости и проспал до 3-х часов ночи (мучится реально от «несоединения» и «неосвящения»), А я с Карташевым долго говорила, копала его, чтоб сам перед собой сознался. Хотела узнать, что за специфический элемент в его влюблениях? Знаю теперь что. И это меня удивило как-то поражающе: «нежность», бездонная. Ведь в этом же «человечность», — где же животная специфическая страсть? Погоди, я еще раскушу. Я опять в недоумении…
Вчера не молились. На мгновение вчера мне показалось, что Карташев очень точно и ярко понимает (может быть, неверное по существу), но мое, то, что я принимаю, как истину. Какой ждать любви (обращаясь лицом к миру личному). Жажда дать миру лицо. Вот основа всего и даже половой любви. Потому что это в сущности одна часть, не все. А может быть, пол даже не часть наравне с другими, а гораздо глубже, потому что дает звук, вкус, соль миру. Лицо миру. Я еще не знаю ничего. <…>
27 мая.
<…> Потом вот вечером я сцепилась с Карташевым опять на ту же тему; старалась, чтоб не боролись в нем 2 закона, а чтоб знать — чего сам, его «я» хочет. Говорил, что не все в мире принимает. Проклятие чувствует и радость. Вообще, либо не договаривал, либо сам путался. Ната впала в безнадежность и заснула. Кузнечик молчал. Я хотела, чтоб уяснил бы, против чего и за что в своем праве стихийной влюбленности он борется. Стихийность — закон, почему в этом законе он не признает абсолютной правды и не отдается ей без борьбы, потому что только не борись — и будешь во власти. А он до конца не хочет. Почему? И боится, например, соблазниться, — боится опытов. Сам ли он и стихийно и сознательно не хочет? Или и это противоположный закон, аскетическая школа? Стихийность ли в этом протесте, органичность, или же головное решение (за которое нас всегда упрекает, за отвлеченность). Хочу узнать, борется ли в своей полноте и достатке за влюбленность против физического соединения как окончания, и сознательно, и инстинктивно, или же от страха и от недостатка, от школы — удерживается, лишь сам себе втайне признаваясь в мечтаниях, как вершине блаженства. Беспощадно хочу знать. Ему ведь непривычно так разговаривать — он и стыдится, и скрывается. <…> И когда я сказала, что теперь как мировое явление у людей явилось сознание не всему в мире покоряться, снять проклятие, — он оправдывался. Говорит — я же это знаю, я же это чувствую. Чувствует, что расходиться нам не надо, и уезжать домой, потому что каждый день что-нибудь уясняется и сознание утверждается. <…>
4–6 июля.
А вчерашний вечер (воскресенье), в сущности, был кошмар, но с точки зрения нашей истории и важен. Но мне лично было так трудно и сомнительно, что я рыдала от одиночества и безумно хотелось одну тебя, рыдала, что тебя со мной нет. И думала и молилась. Ослабела и впала в безнадежность от собственной лжи. От того, что, видно, никогда не увижу того, что хочу я, рыдала о небесных миндалях, о чаянии моем (и твоем), как о неосуществимом. Одним словом, была в Димочкиных[839] сомнениях. Со страданиями готова испытания на себя принять, но только не ложь. Ложь — грех, и иного греха нет. Пусть, правда, ложь выявляется до дна, ложь — пустота. Если пустоту облекать, воплощать, — ложь переходит в грех, который ведет к унынию, тупости и такой безнадежной плоскости, которая пала на меня. Расскажу все по порядку. <…>
Воскресенье была погода ни то ни се, полуветер, полудождь. Кузнечик как-то перед дождем спал, перед обедом мы занимались. Карташев тоже что-то делал и спал. Под вечер перед ужином (мы в 2–3 обедаем, а в 10 часов ужинаем и чай пьем), не помню по какому поводу, пустяковому, завели мы разговоры… Я еще спросила, приставали ли к Карташеву проститутки, по поводу Кузнечика, который дал одной один рубль, безработной проститутке в пустом Д<оме —?> т<ерпимости —?>.
Кажется, да, что-то было у меня нарисовано на бумажке на столе, — Кузнечик голову довольно противную нарисовал, женскую. Карташев что-то чиркал. Я и говорю в шутку — вот и вы нарисуйте ваш идеал, из тех женщин, которые вас привлекают, из ваших «гниленьких блондинок». (У каждого своя «полная брюнетка». У Карташева «гниленькая невзрачная блондиночка» — идеал влечения.)
Нет, говорит, я не умею рисовать. Тут Кузнецов что-то о гнилости заговорил, что тела есть гниленькие, и пошли они с Карташевым смаковать, какое такое понятие «гниленький». Кузнецов, оказывается, теперь лепит такие тела, свою «болезнь», как он говорит, воплощает, даже за несколько дней гриб раскисший увез в город с собой для натуры. Такое это тело, будто кожа утоньшилась, и яблоко налилось, и будто яблоко это лежалое, побитое, подгнившее. Без упругости. — И такое внутреннее ощущение, ощущение тонкого покрова плоти — проникновенность. Для примера Кузнецов мою руку взял — покачал, говорит — вот, здоровая рука. Кузнецов Карташеву говорит, где «гнилость» в теле чувствоваться может. Вот, говорит, ноги сверху, руки, пространство между шеей и грудь сверху никогда в гнилости чувствоваться не могут, а вот снизу грудь часто бывает так. Говорит: вот я теперь женщину леплю: тело у нее моложе, лицо старше и т. д. Сошлись мужчины и говорят, такое впечатление. Ната ушла, кажется, в глубине возмущенная смакованием, у Кузнечика отношение отрицательное, как к минусу, как к болезни, у Карташева положительное, как к плюсу, к здоровью. Сами этой разницы не подозревают друг в друге и развивают тонкости. Пошли вниз, чай пили — все говорили. Я тоже в душе, инстинктивно, за себя возмутилась, потому что почуяла эту «гниленькость» Карташевскую и на себе, этого Карамазовского «цыпленочка»[840]. Помнишь, в самом начале в Заклинье?[841] Стоптанные туфельки, пухленькие ручки и т. д.
Нельзя непосредственно внутренно не возмутиться за себя. Слушай дальше. Сначала стало противно и не могла скрыть долго, безнадежно как-то противно. Но я знаю, что это не должно, это ощущение противности остаться. Я победила <его> в себе. Сначала было желание оставить их себе смаковать и себя, себя унести. Для всех осталась. Ната, уткнувшись в книгу, читала почти вслух что-то, не слушая. А я сначала, когда Кузнечик сказал, что я угнетенная, говорю, что мне просто противно и больше ничего. Потом преодолела и думаю, до конца доведу. Пусть. Кузнечик спрашивает его, — а как Тата, по-твоему (они на «ты»), имеет «гнилость»? (Иными словами, чувствуешь ли ты сладострастие, имеешь ли похотливую слюнявость, карамазовщину?) Сначала как-то мямлил полу хохоча, а потом говорит, когда уж и я сказала, что да, говорит, да, некоторые части имеют «гниленькость». Я уж после окончательно себя одолела и решила его разжигать до какого-нибудь пункта. Начали опять говорить. Не помню последовательности. Скажу отрывки. Кузнечик доказывал, что гнилость — ощущение — есть болезнь, декадентство. Я пыталась выяснить, какой Карташев представляет себе идеал гниленькости, влечения — отдельное ли это имеет в нем место, зависит ли это у него от эстетики, если взять в чистом виде, или же идеал влечения может быть и некрасивый, даже до старухи с отвислым животом. Говорит — если, не смешивая в себе с другими требованиями, других сторон своего «я», то не… зависит; (то есть я хотела узнать — правда ли это у него есть эта похотливость). В чистом виде вот это что значит: он говорит, как будто бы изысканный развратник, даже до растления детей, со слюнным течением, масляными глазами: «я люблю мяконьких, нежненьких девочек». Все ему говорила, но отвлеченно, не от себя, а чтоб выяснить только, говорю — это «и — цыпленочку» (так!). Говорит — «да, не скрываю. Я всегда понимал Карамазова, думал, что мое ощущение похоже. И не скрываю!» При этом до глубины возмущается, искренно, когда говорит: «вы мне навязываете „не мое“, что мне нужен брак. Мне говорят: вам надо бабу!» Я ему и говорю — конечно, иначе аскетизм опять. «Да, тут, безусловно, нужен и аскетизм, я не могу не ненавидеть мужчин. А женщин, как более закрытых в этом, мне точно скучно. От того, что я не желаю брачной любви и не хочу детей, я теряю мало, а приобретаю много». (Я чую, что, может быть, все это голова.) Говорю: инстинкт вы ваш утверждаете — почему не утверждаете до конца? А головой решаете, что не должно быть. Рассердился.