Александр Жолковский - Осторожно, треножник!
Все шло хорошо, как вдруг кто-то заметил в масленке две большие борозды – вопиющее нарушение негласного договора. Последовало возбужденное шушуканье, но серьезное разбирательство было отложено на потом. В остальном добровольное эмбарго стоически соблюдалось.
Между тем хозяева, возможно, тронутые нашей сдержанностью, расщедрились еще больше и подали чай, а к нему какие-то сладости и три сорта варенья из собственного сада – смородинное, крыжовенное и яблочное. Коллективная совесть моментально сработала и тут: чай пьем, к сахару и варенью не прикасаемся. Тем скандальнее на фоне этого подпольного говорка членораздельно и даже слегка капризно прозвучал голос моего друга:
– Скажите, а малинового варенья у вас нет?
Малинового не оказалось. Неловкость была как-то замята, как – не помню, не помню и какие моральные кары были в дальнейшем обрушены на голову моего друга. Зато помню, что вместе со стыдом за него я ощутил зависть к чистоте его не замутненных никакой общественной сознательностью позывов. Стараясь в дальнейшем осмыслить личность Руссо, какой она представлена в «Исповеди», я всегда сверял его признания с тем, что знал о своем друге. Та же рабская зависимость от собственных слюнных и прочих желез и то же слепое игнорирование институтов, подавляющих индивидуальность естественного человека – l'homme de la nature et de la vérité, как издевательски обезьянничал Достоевский. Сам я гораздо сильнее отягощен чувством вины, этой пятой колонной Супер-Эго, постоянно нуждаюсь во внутреннем оправдании своих поступков, да и позывы, если не считать сексуальных, носят у меня более абстрактный – «идейный» – характер.
Особенно остро реагирую я на властные наезды любого уровня. Так что предложение продать свое гражданское первородство за переделкинскую похлебку задевало больной нерв. Но уговор дороже денег, обещал молчать – и молчу. Молчу, а про себя думаю, интересно, с отца он тоже взял слово не нарываться, или игра будет в одни ворота? И вообще, знает ли монстр о моем подписантстве? (Подружка знала и – даром что была на десять лет моложе меня – относилась к нему с иронией: «Toi, et tes idées politiques!» [334] ).
Интерес подогревало то, что монстр был не простой советский, а с белогвардейской начинкой, – по словам сына, бывший юнкер, из тех, что охраняли Зимний в октябре 1917-го. Охраняли, увы, из рук вон, но пятном на советскую биографию это все равно ложилось, требуя удвоенной, а с годами и удесятеренной, приспособляемости. Юнкер, потом лефовец, потом гонитель Ахматовой и Пастернака, скучнейший выпрямитель биографии Маяковского, и все это в маске литературоведа, ученого, интеллигента.
Увиденный воочию, монстр не обманул ожиданий. Как известно, после тридцати человек отвечает за свое лицо. Монстру было лишь слегка за семьдесят, и еще десяток лет жизни был у него впереди, но выглядел он соответственно своим воззрениям. Каждому по вере его! Тяжелая фигура, одутловатое лицо землистого цвета, темные подглазницы. Вопрос, не забыл ли он умереть и заслуживает ли включения в перепись, напрашивался, но я отгонял эти мысли, стараясь держаться пристойно.
Так или иначе, он на меня попер, сам заговорив о политике, и очень агрессивно; видимо, о моем диссидентстве он все-таки был осведомлен. Людям, приближенным к власти, особенно власти над публичным дискурсом, свойственно думать, будто они и впрямь обладают неопровержимой правотой, как бы положенной им по должности. Кроме того, они привыкли блефовать, в уверенности, что оппонент в решающий момент отступит, убоявшись последствий. А тут он мог рассчитывать еще и на слово, данное мной его сыну. Забыв, что слово – не воробей.
Вообще, наш диалог сразу же покатился по колее, проложенной в романах Достоевского. Ну во-первых, этим отдавала сама встреча в одном помещении представителей разных поколений и идейных установок. Во-вторых, завязывался сценарий типа «с умным человеком поговорить приятно», ведущий к посрамлению авторитетной фигуры. Пастернак, кстати, видел в Маяковском «одного из младших персонажей Достоевского», но Достоевского наш хозяин усвоил явно не лучше, чем Маяковского, Пастернака и Ахматову.
Некоторое время я отмалчивался, потом отшучивался, потом стал из вежливости отвечать – односложно, но не кривя душой, кривить душой я не обещался. Постепенно мое терпение начало иссякать. Что именно он говорил, не помню, там не было ничего особенного, небогатый репертуар советских идеологов известен. И в конце концов он пустил в ход их любимый козырь – войну.
– Мы спасли мир от нацизма! Представьте, что было бы, если бы Гитлер победил!
– Ну да, да, – услышал я собственный голос. – Первое время, конечно, были бы отдельные перегибы…
– Как это – первое время?! Как это – перегибы?!!
– Ну на сегодня-то последствия культа личности Гитлера, наверняка, были бы уже преодолены, так что нашу страну вело бы к новым победам коллективное руководство Геринга, Гиммлера и Геббельса…
Среди присутствующих я один был до какой-то степени евреем, и в моих устах это звучало особенно гадко. По существу же, хотя Ханны Арендт я тогда еще не читал и до расцвета соцарта было далеко, но «В круге первом» Солженицына ходило по рукам, им я, наверно, и вдохновлялся.
Так или иначе, дискуссия о политике на этом закончилась. Марфинька в подобных случаях, вздохнув, говорила: «Не лезь, если не можешь». Впрочем, на Набокова монстр вряд ли оглядывался. Как не оглядывается сегодня его сын, берущийся защищать от меня Пушкина, Хлебникова, Маяковского и – не поверите – Ахматову.
Э! – сказали мы с Петром Иванычем
Читать тебе себя в лимонном будуаре…
Игорь Северянин
Написать, да и просто сказать новое трудно. За последние пять тысяч лет почти все уже было сказано. Лишь изредка нам, карликам, стоящим на плечах гигантов, удается слегка усовершенствовать или хотя бы приспособить для своих целей чужие речи. Обычно – путем сознательной или бессознательной выдачи за новое основательно забытого старого. Поэтому к восхищению удачно сказанным всегда примешивается досада, что сказано оно не тобой.
Бродя однажды по Гуглу, я наткнулся на фразу:
...«– За то, что вы прочли всего Золя, вам можно простить, что вы написали всего Быкова».
Я пришел в полный восторг, лишь слегка отравленный завистью к опередившему меня нахалу, но, пойдя по ссылке, обнаружил, что восхитившая меня хохма – моя собственная и, более того, что на всеобщее обозрение она великодушно вынесена самим Быковым:
...«– Посмотрите, сколько написал Золя. Это мой любимый автор, я читал всю его прозу и почти всю публицистику – о чем изящно сказал филолог Жолковский: “За то, что вы прочли всего Золя, вам можно простить, что вы написали всего Быкова”».
Это отчасти объяснило мой изначально вполне бескорыстный восторг, – я, сам того не подозревая, узнал себя. А потом вспомнил, и в какой связи и в каком кафе («Ист буфет») была подана реплика.
С тех пор, к моему тщеславному удовольствию, она замелькала в Сети, а недавно получила высшее признание – была в одном блоге приписана не мне, а настоящему писателю (как это бывает с циклизацией анекдотов вокруг фигур Александра Македонского, Пушкина, Есенина и др.):
...«Встретились как-то писатели Быков и Прилепин, и зашел у них разговор об Эмиле Золя.
– Прочитать всего Золя невозможно! – сказал Прилепин.
– Да нет, почему же, возможно, – возразил Быков. – Я прочитал всего Золя.
– Вы прочитали всего Золя? Не может этого быть! – удивился Прилепин.
– Да. Я правда прочитал всего Золя. Вдоль и поперек, – ответил Быков.
– Дмитрий, если вы действительно прочитали всего Золя, то вам можно простить, что вы написали всего Быкова, – сказал Захар».
За чем следовал коммент всегда кристального Быкова:
...«Это был не Прилепин, а Жолковский».
Над своей было пропавшей втуне, но теперь сделавшейся литературным фактом репликой я задумался, – как привык задумываться над художественными текстами, стал в нее вслушиваться, пытаться ее анализировать, и вскоре у меня забрезжило ощущение, что где-то я что-то такое уже читал и, значит, моим это mot является никак не на сто процентов.
Следы привели к великому афористу Юрию Олеше.
...«Однажды в буфете Центрального Дома литераторов к Олеше подошел знакомый писатель, выпустивший множество книг, и сказал Олеше:
– Как же мало вы написали за свою жизнь, Юрий Карлович! Я все это могу прочесть за одну ночь.
Олеша мгновенно парировал:
– Зато я всего за одну ночь могу написать все то, что вы прочитали за всю свою жизнь!..
За словом в карман он не лез».
В Сети (и в воспоминаниях современников, в частности А. К. Гладкова [335] ) и эта история пересказывается по-разному, я привожу некий собирательный вариант. Сам я ее знаю с давних пор, и, насколько помню, а, впрочем, не ручаюсь, произошла она не с ветераном ЦДЛ, а со сравнительно молодым, но уже знаменитым автором «Зависти» еще в 30-е годы, во время выезда куда-то на периферию, для встречи с начинающими писателями-рабочими, причем дерзкий оппонент из публики назвал его не «Юрием Карловичем», а «товарищем Алёшей». Так что его остроумный ответ был мной отмечен и впитан, а там и полузабыт; он опустился на дно подсознания и оттуда незаметно, но жестко определил формат моей реплики.