Уроки Толстого и школа культуры. Книга для родителей и учителя. Монография - Виталий Борисович Ремизов
Федерико Гарсиа Лорка
(перевод с испанского А. Гелескула)
ПРОЩАНИЕ
Если умру я —
не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
/Я это вижу с балкона/.
Жницы сжинают пшеницу.
/Я это слышу с балкона/.
Если умру я —
не закрывайте балкона.
МЕМЕНТО[68]
Когда умру,
схороните меня с гитарой
в речном песке.
Когда умру…
в апельсиновой роще старой,
в любом цветке.
Когда умру,
буду флюгером я на крыше,
на ветру.
Тише…
когда умру!
16. «Сила детства» как стимул творчества Льва Толстого
При всей сложности своего «Я», Толстой обладал одной особенностью, которая позволила ему остаться самим собой, не растерять того лучшего, что заложила в него природа. Имя этой особенности — развивающееся постоянство, в основе которого лежат доминирующие стимулы творческой индивидуальности. Данные от рождения Толстому, по его собственному признанию, «две лучшие добродетели» — «невинная веселость» (радость мироощущения) и «беспредельная потребность любви», эти изначальные «побуждения в жизни», ни на минуту не угасали в писателе, а, напротив, с годами заметно окрепли и стали фактом сознания и самосознания, образовав центр притяжения его духовных исканий. Как бы ни было сильно столкновение с реальной жизнью, центр оставался непоколебимым. Над ним не властны были ни внешние обстоятельства, ни силы зла. Он же всё более втягивал в свою орбиту то лучшее, что есть в человеке и окружающем его мире.
Размышляя в старости над проблемами свободного воспитания, Толстой обозначит свой взгляд, во многом просветительский, на сущность ребенка:
«Мы думаем, что душа ребенка чистая доска, на которой можно написать все, чтó хочешь. Но это неправда, у ребенка есть смутное представление о том, что есть то начало всего, та причина его существования, та сила, во власти которой он находится, и он имеет то самое высокое, неопределенное и невыразимое словами, но сознаваемое всем существом представление об этом начале, которое свойственно разумным людям. […] У ребенка есть смутное и верное представление о цели этой жизни, которую он видит в счастии, достигаемом любовным общением людей. […] У всякого ребенка есть и сознание того, что обязанности человека очень сложны и лежат в области нравственной» (72, 265).
О любовном общении, открывшемся ему с детства и предопределившем его становление и развитие как личности гуманной и положительной, он напишет незадолго до смерти в своих «Воспоминаниях»:
«Впрочем, не только мать, но и все окружавшие мое детство лица — от отца до кучеров — представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правды, чем то, когда я видел одни их недостатки» (34, 349).
И далее, рассказывая о людях, которые имели на него особенное влияние в детские годы, там же в «Воспоминаниях», в очерке о любимой тетеньке Т. А. Ергольской, он сделает главное свое признание:
«… еще в детстве она научила меня духовному наслаждению любви. Она не словами учила меня этому, а всем своим существом заражала меня любовью. Я видел, чувствовал, как хорошо ей было любить, и понял счастье любви» (34, 366–367).
Веру в изначально положительную природу человека, в возможность любить и быть любимым, в этот дар Бога, Толстой пронесет через всю жизнь. Выйдя из недр его собственного опыта, эта вера стала для него предметом постоянных глубоких раздумий, но главное — придала смысл всей его деятельности, не раз была для него и его героев спасительным рычагом в минуты, когда, казалось, «бесконечный океан добра и зла» вот-вот раздавит и поглотит личность. Но ее истоки восходят к самому раннему детству.
«Когда же я начался? Когда начал жить? И почему мне радостно представлять себя тогда, а бывало страшно, как и теперь страшно многим, представлять себя тогда, когда я опять вступлю в то состояние смерти, от которого не будет воспоминаний, выразимых словами? Разве я не жил тогда, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить, когда спал, сосал грудь и целовал грудь, и смеялся, и радовал мою мать? Я жил и блаженно жил! Разве не тогда я приобретал все то, чем я теперь живу, и приобретал так много, так быстро, что во всю остальную жизнь я не приобрел и одной сотой того?» [69]
Чтó приобрел он в далекую пору детства? Почему так сладостно и восторженно пишет о нем, о мире переживаний ребенка? Почему главной книгой своей жизни назовет «Азбуку»? Что скрыто за мыслью, прозвучавшей в его Дневнике конца 1890-х годов: «…Человек в период своего детства делал сознательно дело Божие. Пробудившись к сознанию, он делает его сознательно» (53, 94).
Чем старше становился Толстой и по мере того, как крепло его писательское перо, тем ближе он подходил к христианскому истолкованию человеческой природы и сущности детской души. В поздний период творчества он пошел за Христом в понимании того, что такое ребенок и детство как поры человечества. В «Круг чтения» он включает мысли из Евангелия от Матфея:
«И Иисус сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное. Итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном. А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской» (Мф. 18:3–4, 6) (43, 22).
«Славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам! Ей, Отче! Ибо таково было Твое благоволение» (Мф. 11:25–26) (43, 22).
Что же, собственно, открыл младенцу Отец Небесный из того, что скрыто подчас от нас, взрослых, но к чему особенно чуток был Толстой? Что значит «умалиться, как дитя», дабы обрести Царство Небесное?
При ответах на подобные вопросы в «Соединении и переводе четырех Евангелий» нельзя не ощутить индивидуальной неповторимости автора этого сложного и многопланового сочинения. По-толстовски звучит интерпретация 3 стиха 18 главы Евангелия от Матфея: «БУДЬТЕ КАК ДЕТИ…»
«Слова же эти вовсе