Изображая, понимать, или Sententia sensa: философия в литературном тексте - Владимир Карлович Кантор
Русская культура знала, однако, в те же годы более реалистические и трагические концепты. Одним из наиболее глубоко и страстно разрабатывавших эту тему космической обреченности человека был Федор Иванович Тютчев, любимый поэт как Толстого, так и Достоевского. Вечная и бесконечная природа и конечный человек – вот его проблема, и решает ее он вполне философски. Столь философической поэзии до Тютчева русская литература не знала.
«Его ум, – замечал Вл. Соловьёв, – был вполне согласен с вдохновением: поэзия его была полна сознанной мысли, а его мысли находили себе только поэтическое, т. е. одушевленное и законченное выражение»[400]. Еще сильнее сказал об этом Семен Франк: «Космическое направление, которое проникает всю поэзию Тютчева и превращает ее в конкретную, художественную религиозную философию, проявляется в ней прежде всего в характере общности и вечности ее тем, предметов ее художественного описания. Вряд ли найдется другой поэт, который в такой мере, как Тютчев, направлял свое внимание прямо на вечные, непреходящие начала бытия. Времена года, день и ночь, свет и тьма, хаос, море, любовь, душа, жизнь и смерть, человеческая мысль – все это служит у Тютчева предметом художественного описания не в их отдельных, случайных, частных проявлениях, а в их общей, непреходящей стихийной природе, все это изображается, говоря платоновским языком, не в отраженных случайных подобиях, а в вечной идеальной сущности»[401].
Но при этом Тютчев прежде всего поэт катастрофизма, каждую минуту чувствующий временность человека перед лицом природы, проникнутый сознанием, что «отдельные личности – пустые марева, которые бесследно проходят одно за другим в мглистых промежутках времени»[402]. Бытие человека всегда обречено бездне, хаосу, понимаемому, разумеется, не только как беспорядок, а – в переводе с древнегреческого – как пустота, зияние[403], но одновременно и как неорганизованная, не структурированная, не индивидуализированная праматерия будущего космоса.
Эти слова-понятия – хаос и бездна – идут лейтмотивом поэзии Тютчева[404].
Природа знать не знает о былом,Ей чужды наши призрачные годы,И перед ней мы смутно сознаемСебя самих – лишь грезою природы.Поочередно всех своих детей,Свершающих свой подвиг бесполезный,Она равно приветствует своейВсепоглощающей и миротворной бездной.От жизни той, что бушевала здесь17 августа 1871Эта всепоглощающая бездна, однако, лишь раз была им названа миротворной. На самом деле, она открывалась его ночному взору и воспринималась как вместилище Хаоса, древнего, родового проклятия человека.
Но меркнет день – настала ночь;Пришла – и, с мира роковогоТкань благодатную покроваСорвав, отбрасывает прочь…И бездна нам обнаженаС своими страхами и мглами,И нет преград меж ей и нами —Вот отчего нам ночь страшна!<Не позднее начала 1839>Причем эти «страхи и мглы», о которых пела ночь, он находил в самом человеке, что несомненно не давало устойчивой опоры в борьбе за бытие против бездны небытия.
О! страшных песен сих не пой!Про древний хаос, про родимыйКак жадно мир души ночнойВнимает повести любимой!Из смертной рвется он груди,Он с беспредельным жаждет слиться!..О, бурь заснувших не буди —Под ними хаос шевелится!..О чем ты воешь, ветр ночной?<Начало 30-х гг.>Процитировав эти строчки, Франк спрашивает: «Каким образом слияние с всеединством, которое омывает эфирной струей всю тоску одинокой человеческой души, может само быть “часом невыразимой тоски”? Почему ужас объемлет душу именно тогда, когда душа жаждет слиться с беспредельным, и это слияние ощущается, как погружение души в темный хаос?»[405] Очевидно потому, и сам Франк об этом говорит, что хаос есть непременная составляющая мироздания, антитеза космосу. Гораздо раньше Франка в связи с поэзией Тютчева сказал об этом Соловьев: «Хаос, т. е. отрицательная беспредельность, зияющая бездна всякого безумия и безобразия, демонические порывы, восстающие против всего положительного и должного – вот глубочайшая сущность мировой души и основа всего мироздания. Космический процесс вводит эту хаотическую стихию в пределы всеобщего строя, подчиняет ее разумным законам, постепенно воплощая в ней идеальное содержание бытия, давая этой дикой жизни смысл и красоту. Но и введенный в пределы всемирного строя, хаос дает о себе знать мятежными движениями и порывами»[406].
Замечательный русский богослов отец Георгий Флоровский удивлялся, рассуждая об историософии Тютчева: «Трудно перекинуть даже хрупкий мостик от его православного империализма к космической интуиции гения, одушевлявшей его чудную поэзию»[407]. Но, как заметил о Тютчеве Ходасевич, говоря о странном соседстве в одном человеке дипломата и поэта: «Он стремился устроить дела Европы, но в Хаосе он понимал больше»[408]. Любой человек, будь он хоть трижды дипломат, сознает страшную правоту поэта, которая становится ясна, если вглядеться по ту сторону дня.
Святая ночь на небосклон взошла,И день отрадный, день любезный,Как золотой покров, она свила,Покров, накинутый над бездной.И, как виденье, внешний мир ушел…И человек, как сирота бездомный,Стоит теперь и немощен и гол,Лицом к лицу пред пропастию темной.На самого себя покинут он —Упразднен ум, и мысль осиротела —В душе своей, как в бездне, погружен,И нет извне опоры, ни предела…И чудится давно минувшим сномЕму теперь все светлое, живое…И в чуждом, неразгаданном ночномОн узнает наследье родовое.<Между 1848 и мартом 1850>Итак, по Тютчеву, человек всегда находится над бездной, перед пропастью, более того, он носит эту бездну в себе, это его родовое и роковое наследие. Разумеется, сорваться в нее возможно в любой момент, как отдельному человеку, так и человечеству. Надо сказать (вопреки Ходасевичу), что и на мировую политику и дипломатию Тютчев смотрел вполне поэтически, т. е. с точки зрения вечности и борьбы человека с космической бездной. Апокалиптическое настроение, скажем, посещало Тютчева в связи с его размышлениями над судьбой любимой им Западной Европы. И грядущая возможная катастрофа этого уютного мира тем опасней, что Запад отгородился от проблем бытия удобствами быта и не видит зловещих слов, писанных на его гобеленовой стене, в его кажущемся ему безмятежным небе. Тютчев же полон эсхатологических предчувствий. Статью 1848 г. «Россия и Революция» он заканчивает грозными словами: Россия «не устрашится величия своего призвания. <…> И когда же это призвание могло быть более ясным и очевидным? Можно сказать, что Господь начертал его огненными буквами на этом небе, омраченном бурями… Запад исчезает, все рушится, все гибнет в этом общем воспламенении: Европа Карла Великого и Европа трактатов 1815 г., римское папство и все западные королевства, католицизм и протестантизм, вера, давно уже утраченная и разум, доведенный до бессмыслия, порядок отныне немыслимый, свобода отныне невозможная, и над всеми этими развалинами, ею же созданными, цивилизация, убивающая себя собственными руками… <…> Когда над этим громадным крушением мы видим всплывающим святым ковчегом эту империю еще более