С. Максимов - Лесная глушь
— Как живете-можете? — спросила хозяйка, когда швецы, помолившись образам, сели на лавку.
— Твоими молитвами, ничего… живем помаленьку: ни шатко, ни валко, ни на сторону. Где ж у тебя большак-то?
— Да еще третьего дни уехал к барину в город, о сю пору еще не бывал, баял, что долго не будет мешкать. А молодицы-то в баню пошли— лен треплют. Большаков-ребят в Питер отпустили: Гришу в плотники, а Иван, знамо, в печники снарядился.
— Нешто ты, Матрена, Ванюху-то оженила? Кажись, у тебя только одна невестка и была — Аграфена.
— Как же, кормилец, и Иванушку женили, около Масленой женили. Хорошая девка попалась — и к работе приобычна, и дела исполняет куды баско. Да и то молвить, из хорошего дому ведь пошла: потрусовского старосты Дементья дочка.
— А припасла ты нам работы, тетка Матрена? Ведь вот, поди, теперь и молодицам полушубки надо снарядить. А мы, признаться, на вас только и надежду полагали.
Пока тетка Матрена ходила в голбец, швецы успели разболочься и развязать свои мешки. Вскоре постепенно одно за другим показалось из этих мешков: утюги, наперстки, кусочки синего воску, обглоданный мел, наконец, суконный цилиндрик самодельной работы, назначенный для булавок, и игольник с большими и маленькими иглами. Остались в мешке, может быть, только нижнее белье, праздничный чистый платок на шею да новые шерстяные синие перчатки. Хозяйка принесла сырые овчины, извиняясь, что не успела просушить их за отсутствием большака.
— Чего ж у тебя молодуха-то смотрит? Знамо, где твоим старым костям с этим делом возжаться: поди, уж ладышки щелкают. Ну да ладно, печь топлена, а дело это нехитрое, снарядим сами…
И Тереха с учеником-парнишкой занялся просушкой овчин: он развесил их на шесте перед печкой, несколько раз снимал, чтобы вытягивать руками, а в некоторых местах, для сровнения морщин, ухватывался даже зубами; потом опять вешал и пробовал иголкой в тех местах, которые казались ему просохнувшими.
Кончив это дело, он наметал, намеленной ниткой, прошивы и начал кроить, уверенный, что просушенная овчина уже свободно будет пропускать толстую иглу и самые руки его не будут потеть, а следовательно, и затруднять работу. В то же самое время и остальные швецы, Степан и Петруха, кроили сермягу, принесенную хозяйкой с подволоки, где висела она для проветривания. Обрезки от овчин и армяка мальчишка-ученик подбирал в то время с полу и клал в хозяйские сумы. Это поступало уже, по общепринятому обычаю, в собственность швецов, хотя между этими обрезками попадались и такие куски, из которых шутя можно составить целую спинку, а чего доброго, и приделать рукава на руки любого верзилы.
Пришедшие молодицы принесли все, какие припасены были ими, нитки. Оставалось только начинать шить; но дело это не состоялось, потому что подоспела пора обеда. Швецы подобрали все, что было на столе, на котором вскоре очутилась огромная чашка со щами. Старшая невестка посолила их, но ушла за хлебом за переборку. Молодуха, не заметив этого, посолила в другой раз. Шутник Тереха, следивший за ними, не утерпел и тут, чтобы не отпустить свою заветную шутку, пусть-де посмеются ребята, он взял из солоницы целую ложку соли и размешал ее в чашке уже в то время, когда все уселись за стол.
— Чтой-то, молодец, нешто ты не видал, что я посолила? — заметила молодуха.
— А я, признаться, думал, что уж такой обычай завелся в новом хозяйстве, чтобы все солили, — ответил Тереха и самодовольно улыбнулся, заметив, что обе молодые хозяйки переглянулись.
— Все-то вы, кажись, ребята такие сорванцы, прости меня Господи! Вон хоть бы зимусь и в нашей деревне: ваши же, галицкие, ребята были, и Калиной еще парня-то звали. Шил он у дяди Егора тулуп, да и заставил его раздеться всего. Ишь, без того-то, бает, и мерку неловко снимать. Тот и лег на стол: больно, вишь, он прост у нас, куды прост, Матвей-от. И не в догадку ему, что Калина шутки шутит. Этот и мурызни его вдоль спины-то, да так индо больно, что Матвеевы ребята по шеям Калину да и вон из избы.
— И не то бывает, кормилка, коли знать хочешь; ведь недаром и поговорка про нашего брата ходит: «швецы-портные…»
— Ну, ну, Тереха, видно, мели Емеля — твоя неделя. Ты уж, братец ты мой, не всяко слово в строку мети, нужно и разум знать, — перебил остряка Степан, все время соблюдавший молчание: он давно уже оставил шутки и ведет свое дело серьезно.
— И, дядя Петр! — смалкивай знай, невестка, — сарафан куплю! Вишь, ведь молодица не знает всех свычаев-то наших. Вот хоть бы, примером, тепереча, слыхала про Власа да Протаса? А нет — так нишкните. Жили, вишь ты, кормилка моя, два брата подгородные, тоже швецы, как бы и мы со Степаном; да и звали-то их по-простецки: сивый Влас да гнедой Протас. Наклевалось им делишко, куды хорошо: у мужика богатого, что деньги помелом метет и лопатой в кузовья загребает. И все бы хорошо, да недоимочка махонькая состояла, — голова-то, вишь, была словно жбан пивной: звон большой, а браги нету, — тоже, как бы вот и ты порассказала, тоже сметка-та к закаблучью, знать, пришита была. Принял он этих молодцов шубу шить себе, а овчин-то дал чуть ли не на две. Влас и Протас, надо вам молвить, знали хорошо, на какую он ногу хромает, и всю его придурь словно по писаному читали. Сговорились они промеж себя да и задумали, в добрый час сказать, в худой промолчать, непутное дело. «Э! — думают про себя, — куда кривая не вывезет, сегодня ухну, хоть утром и будут бока пухнуть».
— Слушай, хозяин, — молвил Протас, — как ты смекаешь, догонит Влас, коли завернусь в эту шубу да вбежки побегу, аль не догонит?
— Нет, догонит! — бает тот. А сам ухмыляется, любо, вишь, на потеху на такую.
— Ан не догонит, хозяин. На что хошь на спор пойду, не догонит.
— Попробуй! — брякнул тот сдуру, что с дубу.
Завернулся Протас да деру задал такого, что любо да два, — индо пятки засверкали. А мужик-то стоит, разиня рот, да любуется:
— Гляди-ко, гляди, ребята, чуть-чуть не догонит; вон как за лес забежит — поравняются… и поймает, беспременно поймает.
— Ишь тебе любо, Тереха, — заметила большуха, — нешто христианское дело затеяли.
— Да и то молвить, тетушка Матрена, быль молодцу — не укора, а мало ли непутных-то делов на белом свете, — ответил Степан.
— У наших ребят руки не болят!…
— Спасибо хозяюшкам за хлеб, за соль да за щи с квасом, а за кашу-то песенку спою, — говорил Тереха, молясь образам.
Когда убрано было все со стола, швецы снова сели за работу. Бабы тоже поразобрали с полок свои копылы, и слышно было в избе, как зашумели на полу веретена, обвиваясь новыми нитками.
— Ты из какой деревни, молодец? — начала молодуха.
— Да ты у кого спрашиваешь-то? — сказал Степан.
— Вестимо, кто пошустрей да и позубастей всех, — объяснила тетка Матрена.
— Я-то откуда? Да все оттуда ж. Больно молода, много будешь знать — мало станешь спать. Скажи-ко мне лучше: зачем мужа-то в Питер пустила? Неладное дело в вашей стороне ведется: дурак ваш мужик, не тем будь помянут. Женится да и лезет в Питер, словно угорелый, как будто мало народу там и без нашего брата шалопая; сидел бы дома, да точил веретена, да жену журил.
— Ишь ты какой сыч, прости меня Господи, — заметила молодуха, видимо сочувствуя шутнику Терехе. — Я бы тебе космы-то повытрепала, коли б была женой-то твоей. Стал бы ты у меня по жердочке ходить… Да молвишь ли ты, как зовут-то тебя?
— Меня-то? Терешкой, Терешкой, голубка востроглазая, и парень-то я галицкий ерш. Вон и Петруха ерш, да и мы все тут, почитай, ерши и все галицкие.
— А родня вы промеж собой?
— Да как родня? — когда моя бабушка родилась, вон Петрухин дедушко онучки сушил. Кто у нас не родня? Коли в поезжанах был, так и свой, — вот как в нашей стороне ведется, да, поди, и в вашей так же?
— А ты нешто женат? — продолжала неотвязчивая допросчица.
— Нет еще. Вот уж коли домик путем заведу, а ведь в нашем ремесле из-за хлеба на квас не заработаешь. Теперь все и хозяйство, что вот есть на себе; во дворе скотины — таракан да жуковица, а и медной-то посуды всего одна пуговица.
В таких-то беседах пролетело время до сумерек. Швецы оставили работу. Двое из них, Степан и Петруха, легли на лавке, подложив полушубки под голову. Старшая невестка занялась головой свекрови, которая сначала, словно кот против солнышка, щурила глаза, а вскоре и совсем их закрыла. Тереха в это время подсел к младшей невестке, которая вытирала горшок, и стал балагурить.
Изба приняла тот тихий и спокойный вид, который бывает в самую золотую пору крестьянской жизни и который обозначается русским названием — сумерничанья. Тишина в избе дошла до такой степени, что не только слышно мурлыканье кота в печурке, но даже как баран и овца жевали жвачку в подполице. Это затишье нисколько не нарушалось ни храпеньем большака (который был в отсутствии), ни визгом меньшака — неугомонного ребенка, которого еще не было в доме.