И. Бражников - Русская литература XIX–XX веков: историософский текст
Мусульмане же («Агарины внуци»), покорив второй Рим, не разрушили Ромейского царства, поскольку в нем «вѣры не повредиша». Правильная вера, таким образом, по Филофею, и есть «римская власть». Царство простирается повсюду, где вера православна.
Литургически различие между православием, с одной стороны, и католичеством и иудейством, с другой, выражается в служении на квасном хлебе и опресноках. Первый символически соответствует обоженной плоти и царству, второй – «бесстрастной», «духовной», в сущности, мертвой плоти, в которую Дух или еще не вошел, или уже вышел, «яко трубою».
Именно в такой перспективе понятен следующий ход мысли старца Филофея – собственно к идее Третьего Рима как «православном царствии пресвѣтлѣйшаго и высокостолнейшаго государя нашего, иже въ всей поднебесной единаго христианом царя и броздодръжателя святых Божиихъ престолъ, святыа вселенскиа апостолскиа церкве, иже вмѣсто римской и костянтинополской, иже есть в богоспасном граде Москвѣ святого и славнаго Успения пречистыя Богородица, иже едина въ вселеннѣи паче солнца свѣтится. Да вѣси, христолюбче и боголюбче, яко вся христианская царства приидоша в конец и снидошася во едино царство нашего государя, по пророческим книгам, то есть Ромеиское царство: два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти» [9, с. 298]. Иначе говоря, Христос Бог ныне пребывает в богоспасаемом граде Москве, сакральным центром которого является Успенский собор, посвященный не умершей плотью, а «успевшей» и зримо пребывающей здесь Матери Божьей. В этом соборе, как известно, далее будут венчаться на царство русские государи, уподобляясь Христу, вышедшему человеком из материнской утробы, и обретая тем самым обоженную царскую плоть, неотделимую от святой Русской земли.
Если историософская логика «трех Римов» у Филофея держится на твердой почве исторических событий (великая схизма 1054 г., Флорентийская уния 1439 г. и ее следствие – падение Царьграда 1453 г., возвышение Москвы и собирание земель вокруг нее в конце XV – начале XVI вв.), то чрезвычайно интересно его утверждение или даже пророчество о невозможности Четвертого Рима. В самом деле, почему ему «не быти»?
Это положение, во-первых, основано на том же представлении о воплощении Христа в Третьем Риме. Ссылаясь на Псалмы Давида, Филофей относит слова: «Се покой мой въ вѣк вѣка, зде вселюся, яко изволихи» (Пс. 131: 14) – к христианской Церкви (нераздельной с Царством), где Христос недвижимо пребывает вовек. Во-вторых, невозможность «четвертого» вытекает из филофеевой интерпретации Апокалиптической жены, которая следует за описанием царства Третьего Рима. Третий Рим – это еще и Жена, облеченная в солнце (Откр. 12:1–4, 14–15). Солнечная символика встречается при описании церкви Успения Богородицы «иже едина въ вселеннѣи паче солнца свѣтится» [9, с. 298]. Здесь солнце – церковь, жена (Богородица) – царство. Свет солнца – свет откровения (апокалипсиса) православной веры Христовой, которую хочет погубить вышедший из бездны семиглавый змей, пускающий водяную реку. «Воду же глаголют невѣрие» [9, с. 300], – поясняет сам Филофей. Все христианские царства потопляются от неверия (неверных), и здесь еще один косвенный ответ Николаю Латынину: потоп, которым он пугает христианский мир, следует понимать иносказательно, и этот потоп (неверие) уже случился – и «токмо единаго государя нашего царство едино благодатию Христовою стоит» [9, с. 300].
В написанном несколькими годами позднее послании великому князю Василию (между 1524 и 1526 гг.) Филофей заострит мысль о единственности царства: «вся христианскаа царства снидошася въ твое царство, посемъ чаем царства, емуж нѣсть конца» [9, с. 304]. Здесь явственен эсхатологический мотив: все христианские царства «снидошася»82 в одно, в этом есть знамение «последних времен». Филофей, как следует из заключительных строк его послания великому князю, относит к Риму-Москве следующее место Апокалипсиса: «Седмь главъ горы суть седмь, идѣже жена сѣдитъ на нихъ, и царiе седмь суть: пять ихъ пало, и единъ есть, [а] другiй еще не прiиде: и егда прiидетъ, мало ему есть пребыти» (Отк. 17:9–10). Семь глав змея трактуются в самом тексте Апокалипсиса как семь гор и семь царей. Москва (как Рим и Константинополь) – город «седмихолмый», царь же московский (ромейский) соответствует шестому из семи царей, который «один есть». Седьмой же, тождественный самому зверю, будет уже Антихристом, которому царствовать недолго. Поэтому и: «Уже твое христианьское царство инѣм не останется, по великому Богослову…» [9, с. 304].
Таким образом, победить Русского (Ромейского) царя и завоевать Третий Рим некому. Захватить Москву (на короткое время) может только Антихрист. Но если сохранить православную веру, это не страшно: «посемъ чаем царства, емуж нѣсть конца» [9, с. 304]. Московское царство, Третий христианский Рим, непосредственно граничит с царством, которому «нет конца». Важно отметить, что, в сущности, это одно и то же царство, граница между ними практически незаметна: их разделяет только Антихрист, о котором в Апокалипсисе сказано загадочно: «бѣ, и нѣсть, и преста» («был, и нет его, и явится», 17:8) и который воплощает неверие, как Христос воплощает веру. То есть эта граница не во времени: Христово царство не отодвинуто в будущее, оно непосредственно присутствует здесь и сейчас.
Поэтому Третий Рим не является утопией, в отличие от социалистического острова из современной Филофею книги Томаса Мора (1516 г.). Утопическое понимание Третьего Рима будет характерно для Нового времени, в особенности же, как мы увидим дальше, концепция Третьего Рима подвергается намеренным и ненамеренным искажениям в XVII и второй половине XIX в., когда ее эсхатологическое и историософское ядро представляют то в идеологическом, то в политическом или геополитическом русле. «Два историографических клише наиболее распространены, – отмечает Н. В. Синицына, – характеристика этой идеи как официальной государственной и подмена ее понятием «второго Константинополя», то есть сведение к «византийскому наследию», которое тоже, в свою очередь, понимается односторонне либо тенденциозно»83. Более резко высказывается об этом Б. П. Кутузов: «Произошел подлог этой национальной идеи, доминанты русской истории, формула инока Филофея получает грубо политическое толкование»84. Действительно, во второй половине XIX – начале XX в., когда началось активное продвижение Российской Империи на Балканы, возник призрак завоевания Константинополя, а в церковных кругах говорили и о Сирии и Палестине, которые следовало бы превратить «в Владимирскую или Харьковскую губернию». Митрополит Антоний (Храповицкий) писал в частности: «Вот тогда (после завоевания Константинополя и Иерусалима – И. Б.) со всею силою проснется русское самосознание, наука и поэзия возвестят миру о чувствах и молитвах русской души, и исполнятся чаяния последних Рюриковичей и первых Романовых о том, что Московскому царству суждено быть Третьим Римом, а четвертому Риму не бывать»85. Третий Рим здесь – только чаяние, отнесенное в будущее время и связанное с имперскими завоеваниями. Его нет, но ему «суждено быть». Для Филофея же Третий Рим – эсхатологическое царство, которое есть здесь и сейчас, а не некий «геополитический проект» или «национальный идеал», хотя уже современники Филофея пытались переосмысливать идею Третьего Рима.
Так, в одном из текстов «Филофеева цикла» (который даже одно время приписывали самому старцу, считая его по позднему заголовку посланием к царю Ивану Васильевичу86) уже можно увидеть элементы утопизма. Сама концепция, по точному замечанию Н. В. Синицыной, здесь переосмыслена и находится в полемических отношениях с текстами, бесспорно атрибутируемыми как филофеевские. Принятое сегодня название этого сочинения – «Об обидах церкви». В нем есть небольшой фрагмент о Третьем Риме, который является, по сути, идеологическим переписыванием сформулированной ранее известной концепции. Трактуя образ Апокалиптической жены, который есть и у Филофея, автор пишет: «И паки въ третий Римъ бѣжа, иже есть в новую Великую Русию, се есть пустыня, понеже святыа вѣры пусти бѣша и иже божествении апостоли в них [не] проповѣдаша, но послѣди всѣх просвѣтися на них благодать Божиа спасителнаа его же познати истиннаго Бога. И едина нынѣ святаа съборнаа апостольскаа Церковь въсточная паче солнца въ всей поднебеснѣи свѣтится, и единъ православный великий рускии царь въ всей поднебесной, яко же Нои в ковчезѣ спсеныи от потопа, правя и окормляа Христову Церковь и утвержаа православную вѣру»87. Здесь мы видим, что образ Апокалиптической жены (она же – Богородица) понимается исключительно как Церковь, хоть и управляемая царем, царство же, что в корне расходится с посланиями Филофея, названо «новой Великой Русией», которая сравнивается с апокалиптической «пустыней», просвещенной «последи всех». Эти слова напоминают выражения древних летописцев, которые говорили о «новопросвещенном» русском народе (см. 1.3.), однако ведь это было в «доцарскую» эпоху, отстоящую на несколько веков от современных автору событий. Здесь история как бы поворачивается вспять и с легкостью «сбрасывает» то, что было только что обретено и утверждено. Показательно именование «новой Великой Русии». Это не «новый Рим», не «новый Царьград», что соответствовало бы традиционной логике. Новая Великая Русия – это фактически уже модернистская формула, которую спустя полтора столетия несколько видоизмененной будут использовать в петровскую эпоху. Здесь предчувствуется уже утопический пафос новизны. Бытие Третьего Рима у автора сочинения «Об обидах Церкви» зависит не столько от промысла (как у Филофея), сколько от состояния нравов, а они, как всегда, оставляют желать лучшего: автор видит «добрых дел оскудение», «умножение неправды» и т. д. Иными словами, автор намекает на возможность падения Третьего Рима в силу повреждения нравственных устоев общества. Такая позиция будет близка в XVII в. «ревнителям благочестия», а в XX в. некоторым российским писателям, таким как А. Н. Толстой и Г. В. Иванов (4.6.). Но это как раз и подтверждает модернистский характер данной идеологической конструкции, которая довольно далека от концепции инока Филофея. Для последнего Третий Рим – это эсхатология, а не нравственно-социальная утопия; онтология, но не этика. Если у Филофея «наш царь» подобен самому Христу, то у его «продолжателя» «великий русский царь» уподоблен лишь пророку Ною в ковчеге, спасающему весь мир (или, точнее, все живое на земле). Отсюда уже один шаг до начала геополитической проектности, которая и развернется в правление следующей царской династии в России. В Новое время священный долг «удерживающего», ὁ κατέχων, будет интерпретирован в терминах имперской политики, исходя из интересов которой цари будут расширять пределы Империи, освобождать христианские народы или вмешиваться в дела сопредельных государств. Русский Царь станет символизировать «геополитическую субъектность» христианского Востока также, как Папа – субъектность христианского Запада88.