Юваль Ной Харари - Sapiens
СООТНОШЕНИЕ СЕМЬИ И ОБЩИНЫ С ГОСУДАРСТВОМ И РЫНКОМ
Отношения «государство — рынок — личность» строятся непросто. Государство и рынок спорят насчет взаимных прав и обязанностей, а человек возмущается: они требуют от него слишком много, а дают слишком мало. Зачастую рынок эксплуатирует человека, а государство использует армию, полицию и бюрократию не для защиты человека, а для подавления. Но удивительно, что эти отношения все же работают, пусть и со сбоями. Ведь социальные структуры, создававшиеся на протяжении бесчисленных поколений, оказались разрушены, брошен вызов самой эволюции. Миллионы лет она приучала нас жить и мыслить общинно, и всего за два века мы превратились в разобщенных индивидуумов. Вот она, великая сила культуры! Нуклеарная семья не вовсе исчезла из современного социального ландшафта. Отобрав у семьи основную экономическую и политическую роль, государство и рынок сохранили за ней важные эмоциональные функции. Современная семья все еще удовлетворяет потребность человека в близости — пока что государству и рынку это не под силу. Но и тут на прерогативы семьи покушаются со всех сторон. Рынок все более влияет на романтическую и сексуальную жизнь человека. Традиционно сватовством занимались родственники, но теперь романтические и сексуальные предпочтения формируются рынком, который затем с готовностью предлагает нам все, что требуется, — за немалую, разумеется, цену. Раньше молодые знакомились дома, деньги переходили от отца жениха к отцу невесты. Ныне флиртуют в барах и ресторанах, а деньги переходят от влюбленных парочек к официантам. Государство бдительно следит за семейными отношениями, особенно между родителями и детьми. Родители обязаны обучать детей в государственных школах. Если взрослые пренебрегают заботой о детях или учиняют над ними насилие, государство ограничивает их в правах или даже сажает в тюрьму, а детей передает в приемные семьи. Государство не позволяет родителям бить и унижать детей — до недавних пор сама эта мысль показалась бы нелепой и неприемлемой. В большинстве обществ родительский авторитет был непререкаемым, священным. Уважение к родителям и безусловное послушание считались первейшей добродетелью, а родителям позволялось почти все: убивать новорожденных, продавать детей в рабство, выдавать дочерей замуж за вдвое старших мужчин. Ныне родительская власть ничтожна. Общее мнение, профессиональные психологи, законодатели — все склонны освобождать детей от обязанности слушаться родителей, зато даже в 50 лет можно валить на них вину за собственные провалы и проступки. В суде имени Фрейда у мамочки с папочкой столько же шансов на оправдание, сколько было у подсудимых на сталинских показательных процессах.
ВООБРАЖАЕМЫЕ СООБЩЕСТВА
И община тоже не вполне исчезла из нашего мира. Поскольку люди на протяжении миллионов лет развивались именно как общественные животные, нуждающиеся в племенных узах, община не может исчезнуть, не оставив вместо себя некоего эмоционального эквивалента. Сегодня основную часть материальных потребностей удовлетворяют государства и рынки, но чем они заменят внутриплеменные связи? Рынки и государства выращивают взамен «воображаемые сообщества» из миллионов незнакомых друг с другом людей и подгоняют эти новые общины под государственные и коммерческие нужды. Такие сообщества состоят из людей, которые на самом деле ничего друг о друге не знают, но воображают, будто близко знакомы. Это не такое уж новое изобретение. Королевства, империи и церкви тысячелетиями функционировали именно как воображаемые сообщества. В Древнем Китае десятки миллионов людей считали себя членами одной семьи, отец которой — император. В Средние века миллионы благочестивых мусульман видели друг в друге братьев и сестер внутри единой великой общины ислама. Но эти воображаемые общины все же играли второстепенную роль по сравнению с соседской общиной из нескольких десятков людей, знакомых с рождения. Эти малые общины заполняли эмоциональный мир каждого своего члена, обеспечивая ему выживание и защиту. В последние два столетия соседская община пришла в упадок, и эмоциональный вакуум заполняют общины воображаемые. Два важнейших примера подобных общин — нация и потребители. Нация — воображаемое сообщество государства. Потребители — воображаемое сообщество рынка. Обе эти общины — воображаемые, потому что все потребители на рынке или все члены нации не могут на самом деле знать друг друга в том смысле, в каком знают друг друга жители деревни. Ни один немец не знает близко 80 миллионов своих соотечественников или 500 миллионов потребителей из стран Общего рынка (в дальнейшем ставшего ЕЭС, а потом и Евросоюзом). Консьюмеризм и национализм неустанно стараются убедить нас в том, что миллионы чужаков принадлежат к одной с нами общине, что у нас общее прошлое, общие интересы и общее будущее. Это отнюдь не ложь. Подобно деньгам, компаниям с ограниченной ответственностью, правам человека, нация и потребители — интерсубъективные реальности. Они существуют только в нашем коллективном воображении, но мощь их чрезвычайно высока. Пока миллионы немцев верят в существование германской нации, приходят в волнение при виде национальной символики, пересказывают немецкие национальные мифы и готовы жертвовать деньгами, временем и жизнью во имя германской нации, Германия остается одной из самых могущественных стран мира. Нации не желают признавать себя продуктом воображения. Они, дескать, природное и вечное единство, зародившееся в первобытную эпоху, когда кровь народа смешалась с почвой отечества. Это, конечно же, гипербола. В столь отдаленном прошлом нации хотя и существовали, но роль их была намного меньше нынешней, потому что намного меньше была и роль самого государства. Житель средневекового Нюрнберга, возможно, и чувствовал некую любовь и лояльность к немецкому народу в целом, но гораздо сильнее была его любовь и лояльность к семье и соседской общине, от которых он полностью зависел. Кроме того, мало какая даже из действительно значимых древних наций дожила до сегодняшнего дня. Почти все существующие теперь народы сформировались только после промышленной революции. Ближний Восток вооружит нас множеством примеров. Сирийская, ливанская, иорданская и иракская нации — продукт проведения границ на глаз по песку французскими и британскими дипломатами, не принимавшими в расчет местную историю, географию и экономику. В 1918 году эти дипломаты решили, что народам Курдистана, Багдада и Басры быть отныне иракцами. Именно французы первыми определили, кто сириец, а кто — ливанец. Потом Саддам Хуссейн и Хафез аль-Асад из кожи вон лезли, пытаясь укрепить в своих подданных сфабрикованную англичанами и французами национальную идентичность, но их пафосные речи об извечной иракской или сирийской нации мало кого убедили. Нет, конечно, с нуля нацию не построишь. Те, кто взялся за конструирование иракской или сирийской нации, пустили в ход реальный исторический, географический и культурный материал — порой в самом деле столетней и тысячелетней давности. Саддам Хуссейн присвоил наследие Аббасидского халифата и Вавилонской империи, он даже одному из военных подразделений дал наименование «дивизия Хаммурапи». Но это не придает древности «иракскому народу» — если я испеку пирог из запасов муки, сахара и масла двухгодичной давности, сам пирог все равно не станет двухлетним. В последние десятилетия национальные сообщества вытесняются потребительскими: не знакомые друг с другом члены этой воображаемой общины имеют сходные потребительские предпочтения и привычки и оттого чувствуют себя частью этого целого. На первый взгляд странно, однако примеров вокруг сколько угодно. Например, такую общину составляют фаны Мадонны. Самоопределяются они, как и все потребительские сообщества, главным образом через шопинг. Они покупают билеты на концерты Мадонны, ее диски, постеры и футболки с ее изображением, закачивают рингтоны — и тем показывают, кто они есть и к какой общине принадлежат. Болельщики «Манчестер Юнайтед», вегетарианцы, защитники окружающей среды — все это воображаемые общины, и все они в первую очередь определяются потреблением. Это — основной критерий самоидентификации. Немец-вегетарианец охотнее женится на вегетарианке-француженке, чем на потребляющей мясо соотечественнице.
ПЕРПЕТУУМ МОБИЛЕ
Революции последних двух столетий были столь стремительны й радикальны, что изменили самые фундаментальные аспекты социального уклада. Традиционный уклад был прочным и жестким. «Порядок» подразумевал стабильность и преемственность. Стремительных социальных изменений тогда почти не знали, обычно изменения происходили медленно, почти незаметно. Социальные структуры казались вечными и неизменными. Семьи и общины порой пытались изменить свою роль в этом общем укладе, но никому в голову не приходило менять сам уклад, его фундаментальную структуру. Люди мирились со статус-кво: «Так всегда было, так всегда и будет». За последние два столетия темп социальных перемен ускорился настолько, что социальный уклад стал восприниматься как нечто пластичное и подвижное. Теперь мы живем в эпоху постоянства перемен. Рассуждая о современных революциях, мы обычно вспоминаем 1789 год (Великую французскую), 1848 год (либеральные революции) или 1917 год (русскую). Но у нас теперь каждый год — революционный. Сегодня тридцатилетний человек может снисходительно заявить подросткам (правда, те вряд ли поверят): «В моем детстве мир был совсем иным». Интернет, к примеру, начал широко использоваться лишь 20 лет назад, в начале 1990-х годов. Сейчас мы и жизни без него не можем себе представить. В итоге любая попытка охарактеризовать современное общество превращается в описание красок хамелеона. То, что было правдой в 1910 году, неприменимо к 1960 году, а то, что в 1960-м было писком моды, к 2010-му безнадежно устарело. Единственное, в чем мы можем быть уверены, — это бесконечная изменчивость. Люди привыкли к ней, большинство воспринимает социальный строй как нечто гибкое, над чем мы можем поработать, усовершенствовать его так, как нам потребуется. До современной эпохи властители клялись оберегать традиционный строй, а то и вернуться к утраченному Золотому веку. В последние два столетия политики то и дело сулят разрушить старый мир и построить на его месте новый и лучший. Даже махровые консерваторы не пытаются сохранить статус-кво. Все обещают социальные реформы, реформы образования, экономики — и нередко даже выполняют свои обещания. Как геологи предвидят, что тектонические сдвиги приведут к землетрясениям и извержениям вулканов, так и нам следует прогнозировать, что мощные социальные сдвиги приведут к кровавым вспышкам насилия. Политическая история XIX и XX веков выглядит непрерывной цепью разрушительных войн, чудовищных геноцидов и ожесточенных революций. Словно ребенок, скачущий в новых сапогах из лужи в лужу, история перепрыгивает от кровопролития к кровопролитию: Первая мировая война — Вторая мировая война — холодная война; геноцид армян — Холокост — геноцид в Руанде; Робеспьер — Ленин — Гитлер. Образ во многом верен, но этот затасканный список бедствий отчасти вводит в заблуждение. Мы видим только лужи и грязь и перестаем замечать саму дорогу. Современная эпоха — свидетель не только беспрецедентного уровня насилия и жестокости, но также мира и спокойствия. «Это были лучшие времена, это были худшие времена», — писал Чарльз Диккенс о Французской революции, и его слова применимы, пожалуй, не только к самой революции, но и к эре, которую она ознаменовала. А в особенности к семи десятилетиям после окончания Второй мировой войны. За этот период человечество впервые столкнулось с возможностью полного самоуничтожения, пережило еще немало войн и геноцидов. И все же названные десятилетия оказались наиболее мирным временем за всю историю человечества — причем с огромным отрывом. Что удивительно — ведь за эти годы произошло больше экономических, социальных и политических перемен, чем в любую другую эпоху. Тектонические плиты истории движутся со страшной скоростью, но вулканы пока молчат. Новый гибкий порядок, кажется, в состоянии предусматривать и даже индуцировать радикальные структурные изменения, не доводя дело до губительных конфликтов.