Всевышний - Морис Бланшо
В конце концов она сказала:
– Можете и дальше отказываться есть. Я никому не скажу, никого не позову. – И отправилась к себе на работу.
Едва она закрыла дверь, как я ощутил искушение сбежать. В укромном месте, примерно под раковиной умывальника, у основания стены проходила очень толстая труба. Там, где она изгибалась, за нею проступало влажное пятно, результат легкого просачивания. Выглядело это пятно весьма неопрятно. Время от времени просачивание обретало зримость, и, прислушиваясь к медлительным шумам истекания, можно было в точности определить мгновение, когда наконец образовывалась самая настоящая капля, которая, набухнув, стекала по металлу и падала вниз на тряпку. Тряпкой служил лоскут очень яркой, сияюще-красной ткани. Теперь – я поймал себя на этом – я частенько разглядывал этот кусок ткани и, оставшись один, продолжал в него вглядываться. Собранный в тысячу складок кусок толстой материи, он сиял и рдел с поразительным блеском. Быть может, на самом деле он не сверкал, ибо в нем медленно проступали наружу также и приглушенные тона, и именно этот глухой, еще скрытый цвет делал его зримость настолько опасной, так что он приближался ко мне, был тут, потом где-то дальше, на улице, неспешно прохаживаясь, с необъяснимым кокетством перемещаясь у меня перед глазами, потом углубляясь еще дальше, и я видел его как раскачиваемую на веревке ветром ткань, видел, как он, скомканный, сияющий и неуловимый, опасно смешивается в помойном ведре с нечистотами. Он не шевелился. Бесконечно долго дожидался прорыва в едва заметном просачивании. Потом внезапно, будто ее подстегивал пришедший изнутри приказ, сквозь металл проступала вполне оформившаяся капля, стремительно полнилась, наливалась вплоть до момента, когда, став настоящей частичкой жидкости и замерев на какую-то таинственную секунду, она оставалась подвешенной – угрожающая, жадная, испуганная – над по-прежнему совершенно неподвижной красной тканью. И пока она не упала, хотя за ней, подстегивая, стоял инстинкт, который как бы являл собой гнусную жизнь этой трубы, все еще пребывала надежда и незапятнанным оставался день. И, даже уже упав, на протяжении пути, который она покрывала, легкая и прозрачная, как крохотный пузырек, она, казалось, ни о чем не догадывалась, и все еще можно было верить, что уже начавшее происходить не произойдет. Но ровно в тот момент, когда она проскальзывала между складок и, полностью поглощенная, без малейшего следа исчезала, мне, сколь бы все это ни было скрытым, достаточно было услышать звук проникающей в ткань воды, чтобы почувствовать, как она сталкивается с неведомо чем постыдно влажным, куда более влажным, чем она сама, – с липкой толщей, перенасыщенным влагой отстоем, – с тем, что не способно просохнуть. Этот звук сводил меня с ума. Звук жидкости, которая портилась, теряла свою прозрачность, становилась чем-то все более и более сырым, насыщенным отбросами существования, – холодным, толстым и черным пятном. И делало эту ситуацию настолько опасной не то, что этого просачивания приходилось ждать часами, что нужно было предвидеть и словно желать падения ничтожной капли или даже слышать или ощущать в себе медленное пропитывание, но что с каждым новым падением ткань продолжала казаться с виду все такой же сухой, яркой, все столь же ослепительно-красной. Тут крылась гнусная уловка этой истории. Я не мог не обращать внимания на ту наглость, с которой это красное, заключая в своей всегда сухой оболочке запас застойной воды, тянуло меня за руку, увлекало мое тело, заставляя его нагнуться вперед, сообщало моим пальцам настоящее опьянение при мысли, что им достаточно будет внезапно сомкнуться на этом столь зримом и столь отчетливом куске ткани, чтобы выжать из него скрытую сокровенность, выплеснуть ее наружу и навсегда оставить на виду нестираемым толстым и черным пятном.
Она возвращалась несколько раз, каждый раз все более нервная и раздраженная. В конце концов заметила, что я не смотрю на нее потому, что смотрю на что-то другое, не разговариваю с ней потому, что не хочу отвлекаться от того, что меня занимает. Чтобы обнаружить это, ей потребовалось время. Но как только она это поняла, ее лицо изменилось, она схватила меня за уши, удерживая изо всех сил напротив себя, словно чтобы заставить ее видеть, встряхнула меня, дернула влево, вправо, затем, бросившись к умывальнику, схватила миску и тряпку, сделала что-то, чего я не заметил, о чем мог догадываться только по безумному звуку, и я увидел, как она исчезает вместе с миской – с таким видом, будто одержала победу и добилась отмщения.
Вернувшись, она тщательно омыла мне лицо. Обращалась она со мной при этом очень бережно. Поэтому, когда она протянула мне чашку с холодным кофе, я сделал усилие, чтобы отпить глоток. Взяв чашку в руки, я перевел взгляд на такую странную, отчасти черную жидкость, я наблюдал за ней, эта влага меня зачаровывала. Но, почти тут же, она новым нетерпеливым движением выхватила чашку, за которую я цеплялся, и, сделав жест, как будто ее отбрасывает, в свою очередь ее осмотрела, скользнув внутрь раздраженным и недоверчивым взглядом.
– Ну, с меня хватит!
Она ходила по комнате – к счастью, медленным шагом, не вызывая у меня головокружения.
– Чего только я от вас не сносила. Но, ей-богу, нельзя требовать, чтобы снесла и это.
Заметив на столе замаранные чернилами бумаги, она остановилась, изорвала их взглядом в клочья и стала разглядывать все вокруг.
– И эта комната! Не могу ее больше видеть. Надеюсь, ее скоро вычистит бомба.
Яростно пнув ногой, опрокинула табурет.
– Все эти вещи! Они похожи на вас! Можно подумать, они довольны, потому что вы их разглядываете, потому что вы только на них и смотрите. Тьфу! Что за сборище!
Она закрыла лицо руками, но тут же, подняв глаза, должно быть, сочла, что я бросаю ей вызов, продолжая что-то разглядывать, и налетела на меня, накрыла мою голову подушкой и несколько секунд колошматила ее кулаком. Я так и оставался. Словно издалека до меня донесся смех. «Слизняк, тряпка», – последнее слово гулко отдалось у меня в ушах, и я снова увидел, что она стоит, почти упираясь в меня руками, так близко, что я