Александр Жолковский - Осторожно, треножник!
От изложения сути дискуссии я уклонюсь – чтобы сосредоточиться на ее концептуальном формате. Оба исследователя исходят из принятого представления, что на метафорах строится не только поэзия, а все типы человеческого дискурса, не исключая научного, что риторика пронизывает любые, а не только художественные тексты, и что излюбленного формалистами принципиального различия между практическим и поэтическим языком не существует. При таком подходе литературоведы как специалисты по тропам, риторическим фигурам и дискурсивным стратегиям оказываются идеально подготовленными к анализу нелитературных текстов. Теоретически это звучит не менее убедительно, чем противоположная, допостструктурная позиция, и спорить можно до хрипоты, но здесь, как и во многих других случаях, я думаю, бог (и дьявол) – в деталях.
Дискуссия открывается внушительным исследованием Козлова об образном лейтмотиве сочинений (и шире, жизни и деятельности) Макса Вебера – его транспортной метафоре. [273] Свой подход Козлов обосновывает общетеоретически – на базе литературы о метафорике дискурса, затем более специально – акцентируя «творческий» тип научного и политического темперамента Вебера, после чего подвергает рассмотрению набор конкретных примеров его фиксации на транспортных мотивах, в частности крушении поезда, по-фрейдовски начиная с детских травм. Этот проект выглядит перспективно (в частности, для меня, занятого изучением жизнетворческих стратегий Ахматовой и Пастернака) и чем дальше, тем больше меня убеждает (особенно мою творческую, интуитивную, «моцартианскую» ипостась), – с той оговоркой, что, зная о Вебере очень мало, я не могу судить об адекватности вырисовывающегося описания.
На Зенкина, однако, статья производит иное впечатление. Разделяя с Козловым общетеоретический подход, [274] он придирчиво рассматривает его аргументацию, особенно конкретные утверждения, и так или иначе отводит их все, после чего высказывает некоторые собственные соображения о Вебере. При этом он позиционирует себя как специалист не по Веберу, а лишь по методологии анализа. Читая Зенкина, я (особенно своей структуралистской, критической, «сальерианской» ипостасью) соглашаюсь уже с ним, – в надежде, что мою непоследовательность извинит опять-таки слабое знакомство с Вебером.
Открыв после этого ответ Козлова, я рукоплещу его конструктивной реакции: часть идей Зенкина он интегрирует в свою картину веберовской поэтики, обогащая ее метафорой лестницы, шкалы, иерархии.
Мне действительно нравятся очень «обои», но кто же из них – хотя бы по-моему – прав?
Общую идею тропологического подхода к анализу «практического» дискурса оспаривать поздно, и центр тяжести дальнейшего обсуждения должен бы прийтись на конкретику. Но можно задать и теоретические вопросы. Держась общеформатного взгляда, хочется спросить: как получается, что одни и те же метафоры истолковываются столь по-разному двумя явно квалифицированными аналитиками? И почему интерпретация этих метафор оказывается столь сложной, временами не по зубам и искушенному читателю? И как это неспециалисту так легко удается внести немалую лепту в картину изучаемой метафорики?
Начну с того, что, во-первых, метафор привлечено маловато. Наука занимается массовыми объектами. Нельзя строить описание естественного языка на нескольких фразах: [275] чтобы по-соссюровски формулировать langue, надо сначала собрать богатые данные о langage и parole; для построения пропповской модели потребовалось сто сказок; занимаясь тропами Пастернака, нужно рассматривать весь корпус его текстов; и т. д. Выявление инварианта на не менее чем сотне примеров дается легче и выглядит убедительнее, а сам инвариант оказывается при этом, может быть, беднее, но проще и очевиднее.
Во-вторых, в практическом дискурсе метафорика – и вообще тропика, образность, «художественность» – занимает иное место, играет иную функциональную роль, нежели в поэтическом. Характерная для последнего «установка на выражение» означает, что его суть – в словесном перформансе, то есть завораживании читателя плетением словес, рифменным оперением, чекаными формулами и крылатыми метафорами – образом мира, в слове явленным. Потому-то метафорика (наряду с другими уровнями текста) обещает разгадку поэтического мира автора, причем всестороннюю и, как правило, единую, восходящую к центральной теме, веером вариаций которой оказываются все составляющие этого перформанса. Авторская установка на выражение и завораживание – не претенциозная натяжка и не сухая формалистская абстракция, ибо ее оборотной стороной является встречная читательская установка на доверчивое принятие правил чтения (suspension of disbelief), впитывание текста, завороженность им, запоминание наизусть.
Ничего этого нельзя сказать о сочинениях Вебера, которого даже специалисты наизусть не помнят, а ведь именно такой и подобные ему акты коммуникации составляют типичный объект литературоведческого внимания. Тут нет ничего обидного для Вебера и иже с ним – они пишут не для чтения, не для читателя, не ради системы красных словец; у них другие цели и соответственно много других слоев дискурса – условно назовем его научным. Так сказать, не в шитье была там сила. И, кстати, поскольку они пишут не для читателя, то есть не для меня, а для коллег, практикующих ту же, что и они, профессию, я имею полное право их не читать, не знать наизусть и потому не иметь возможности оценить адекватность анализа их метафор.
В-третьих, как учит современная теория дискурса, незаметной, стертой метафорикой действительно пронизана любая человеческая речь, включая обыденный язык, и уже разработаны методы ее изучения. Но насколько я понял, ни Козлов, от которого этого можно требовать с бóльшим основанием, ни Зенкин не имеют в виду сосредоточиться на подобном сплошном обследовании всего массива рассматриваемых текстов, в данном случае – Вебера. [276] Козлов выбирает несколько наиболее волнующих образов, связанных с транспортными происшествиями (в надежде, что они окажутся базовыми), но не планирует систематического анализа всех фигуральных, да и не только фигуральных, а вообще повторяющихся, оборотов речи Вебера, которые выдали бы скрытую, бессознательную, но тем более неуклонную механику его мысли. Избранных ярких метафор для такого анализа недостаточно, да их и вообще может быть не очень много у автора, свободного от высокой страсти для звуков жизни не щадить.
Готовясь перейти к конструктивной части своего ответа Зенкину, Козлов завершает серию исподволь рассыпанных по статье иронических рассуждений о том, что такое гусь (читай: гоголевский гусак) – птица или рыба, предупреждением об опасности
...«превратить любую дискуссию в нескончаемую повесть о том, как поссорился Сергей Николаевич с Сергеем Леонидовичем, прочитав которую всякий читатель скажет: “Скучно на этом свете, господа”» ( Козлов 2006: 173).
Имена-отчества, внешность и многолетняя дружба полемистов располагали к этой хохме, я ждал ее и не обманулся. А принявшись за настоящее эссе, решил перечитать гоголевскую повесть, где обнаружил и более далеко идущие параллели.
Ссора между Иваном Ивановичем и Иваном Никифоровичем носит типично силовой и территориальный характер. Возникает она из каприза И. И., пожелавшего заиметь принадлежащее И. Н. ружье, то есть орудие насилия, ни одному из них, однако, не нужное и в качестве такового совершенно не стреляющее. Стреляет оно в другом смысле: разрастаясь, ссора выливается в небольшие пограничные инциденты, [277] а затем приводит противников под своды местного органа власти – суда, где их тяжба тянется бесконечно. На язык обсуждаемой проблематики я бы перевел это так: веберовская метафорика филологам ни к чему, покушаться на чужие дискурсы и пререкаться о своих правах на них – непродуктивная трата сил. Широкие просторы поэзии и художественной прозы, научно, увы, практически не возделанные, ждут оснащенного современной техникой исследователя, который отказался бы от ноздревского убеждения, что и за тем леском тоже все мое.
В этом свете по-новому можно посмотреть на знаменитую концовку повести: «Скучно на этом свете, господа!». Как, по Эйхенбауму, часто бывает у Гоголя, это отнюдь не однозначная мораль, а лишь один из стилевых регистров повести. Кому «скучно»? Героям явно не скучно – они увлечены своей тяжбой. Их знакомым миргородцам тоже не скучно, они чувствуют себя при деле. Гоголю (и его рассказчику) не скучно расказывать, читателю не скучно читать. Скучно должно быть некому идеальному носителю более высоких представлений о жизни.
Скучно ли читать Козлова и его полемику с Зенкиным? Как было однажды сказано по аналогичному поводу: «Тому, кому это интересно, тому не скучно». Не скучно, потому, что оба ученые люди, оба умницы, пишут не гуляют, уедают друг друга так, что клочья летят, читаешь – не оторвешься. Если, конечно, лично знаешь их обоих, главного редактора и членов редколлегии, да еще и сам являешься специалистом по Веберу или хотя бы гуманитарному дискурсу. Ну а нет, как говорится, так нет.